Дай, повторили они, наглея, число и смелость были их оружием. Отвел подальше сжатую кисть, попытался выйти из кольца, еще не очень плотного, в дырах, точно они гадали, смыкаться им или нет. Передний, самый верткий попрыгунчик напористо размялся и ткнул меня в грудь — изобразил, что метит в очки, пришлось закрыться от осколков и крови, тогда резким тычком он унизил по центру, твердыми пальцами, костью о кость, взлелеянная улицей повадка. Я отмахнулся неумело, в ребро влетел кулак левого полусреднего, они еще примеривались, шутковали, на глазок лепили степень силы, марку злости. Страх исчез почему-то, не убьют, уже не боялся. Двое этих навряд ли жестокого стана, я даже, войдя в пошлый кураж, принял стойку, чистой воды анекдот, чтобы задний с удобствами саданул ногою по голени. Это новость, мы эдак не договаривались, пусть азиаты упражняют тайский бокс. Мой изумленный полуоборот был встречен лютой благодарностью — сразу двое других синхронно вломили по ногам ногами и твердым зашнурованным ботинком размахнулся третий. Четвертый ударил холодно и прицельно. И я ощутил перемену, знак и сигнал, что они пристрелялись, что спелись, что здесь представление и взыграет. Избавлю от подробностей: пинали не садически, без молодых излишеств воспитания, но и без поблажек, чтобы продрало, наждачком, песочком проняло, и быстро ведь проняло; боль хуже позора, хуже бесчестья, пальцы сами разжались, взопревшая купюра, дрогнув на воздухе, легла на асфальт, и шантрапа, овеянная ликованием, смылась.
С грустью и бешенством плетусь на деревянных конечностях. Спускаю брюки в туалетной каморке, от лодыжек до бедер, спасибо, что не по яйцам, ползет синюшная багровость и желтизна, отметины их сбывшихся потуг заиметь бумажку законно, то есть не вырывая впрямую (что — кража), просто накостылять мимоходом в случайном прогулочном безобразии, вспыхнувшем безотносительно к идее отъема, и столь же случайно оброненное подобрать, а это что у нас тут, ужели фантик? Мерзавцы. Цепкой лапой ворья к четверти бедняцкого капитала, пущенного на пару бутылей сухого с плебейской закуской, на полкоробка у черни гашиша, на пожилую шлюху с перекрестка, добавит двадцатку, попользует двух, остальным расскажет. Всего обидней неоплаченность электричества, второе китайское предупреждение на угрожающе-траурном бланке (жировка, советское, русское слово, муниципальный налог обождет), как бы не срезали энергоснабжение, у меня куриные шницели в холодильнике, и похерится книжка, отложенная в «Букинисте».
Мутно застегиваюсь, вдруг новая мысль: что сделал бы Травен Торсван, если бы пятеро близкопо-добных, даже именно этих, в грязных штанах и с блестящими глазками, заперли его своим подлым ключом. И все осветилось, тьма стала явью, это могло быть вполне, но Травен повел бы себя иначе. Да, я понял, иначе. Бесстрашный, он не дрался бы кочергой, но нашел бы слова, которые, остудив детские головенки, объединили б напавших и жертву, как и не снилось тем, кто верит только в раздоры, волшебным касанием справедливости установили бы связанность, солидарность их поприщ, смертных волений, волнений, и когда в прочищенных головах возникла бы ясность, что насилие к братьям греховно, что братья получают свой хлеб после труда, а не даром, что надо быть вместе для освобождения от судеб, и раскаянье тоже возникло б, тогда Травен дал бы им пятьдесят шекелей. Потому что они с младенчества недокормлены. По сей день едят меньше, чем нужно их вырастанию. Рядом с ними всегда была нищета. Всем было плевать, выживут они или умрут. Во время болезней родители не давали им гоголь-моголь с обезьяной на мельхиоровой ложечке. Так пусть истратят, не подавившись, мои полсотни. А я как-нибудь оплачу электричество.
Травен