И вот все это кончилось со смертью прекрасного Генералиссимуса в белом мундире, осененном геройской звездой. И в оперную нарядность этой бесподобной, беспечной жизни почти тут же стал поддувать нехороший, ледяной, промозглый ветерок. Началось со страшного известия, которое принес хулиган и двоечник Щукин. Мы случайно встретились по дороге в школу, на улице стояла обычная ленинградская утренняя темень, вокруг — пейзажи не то Достоевского, не то Чернышевского, зябко, страшно. От пешего пути в школу и обратно всегда оставалось ощущение безотрадности, единственная светлая точка — желтое окошко, возле которого я всегда останавливался то на десять, то на пятнадцать минут поглазеть, как люди в белых халатах делают вафли. Они поднимали огромный раскаленный чугунный лист в чугунную клеточку, лили на нижний неподвижный лист белый сироп, прижимали верхним листом, поднимали его опять вверх и снимали готовый вафельный лист: огромный золотисто-желтоватый прекрасный вафельный лист. И это окошко, и то, что за ним происходило, казалось воспоминанием об ушедшем празднике, так внезапно и несправедливо оборванном смертью восхитительного вождя.
Возникший среди этого глухого Достоевского реализма двоечник и хулиган Щукин велел мне немедленно свернуть с ним во двор. «Зачем?» — пытался отвязаться от него я. «Поссать…» — «Но я совсем не хочу».
Но Щукин был суров и неумолим. Он заставил меня пойти с ним во двор, вытащить из штанов на мороз посиневшую сразу пипку и затем, справляя рядом свою малую нужду, охрипшим заговорщическим голосом произнес: «Ты знаешь, что Сталин — предатель?» От ужаса и мороза пипка у меня в то мгновение чуть не отпала. «Сталин — предатель!» — настырно повторил он. Мне словно нагадили в душу: неужели на самом деле настоящая взрослая жизнь совсем не так светла и прекрасна, какой казалась в детстве, да и снег вот тоже не так уж чист и бел…
С этого момента можно было исчислять новый кусок моей жизни — период созревания, всяческого, полового и нравственного одновременно.
Период созревания полового резко обозначился введением в четвертом классе совместного обучения. Сообщение о том, что с первого сентября это произойдет, оставило во мне след не менее глубокий, чем впоследствии полет Гагарина в космос. До того времени представительницы противоположного пола казались всем нам, конечно, реально существующими, но все-таки чем-то смутным, неясным, внематериальным и малоуловимым. Хотя, возможно, я просто по природе, так сказать генетически, был влюбчив. В смутных, еще почти младенческих воспоминаниях бестелесно маячит какая-то вроде соседка по даче, на которую в трехлетием возрасте я подолгу таращу глаза. Но со вступлением моим в социальную жизнь, а именно — в первый класс образцовой мужской школы, женщины как биологический вид вообще отдалились, а любые взаимоотношения с ними отложились на некие весьма и весьма смутно прогреваемые послешкольные времена.
Любимым моим фильмом в те годы был фильм «Счастливого плавания», выдающийся соцреалистический гимн во славу юных моряков, нахимовцев. Одновременно меня посетила страстная мужественная мечта — стать офицером-подводником. И тут, совсем ни к селу ни к городу, — либеральное известие о слиянии с женской школой.
Мы с Левой немедленно отправились в ту самую школу, с которой нам предстояло соединиться, посмотреть наших будущих одноклассниц. Страшно краснея и держа самим себе неведомый фасон, мы с каким-то новым чувством реальности разглядывали юные создания, скакавшие через веревку и не выказавшие к нашему появлению ни малейшего интереса.
И тут в наших взаимоотношениях с Левой начался первый драматический период: по какой-то причине некоторое время мы влюблялись в одних и тех же девочек. Для начала, прямо во время первого постсталинского кастинга во дворе женской школы, нам с ходу приглянулась Наташа Горбатовская, и весь первый объединительный год прошел под ее знаком — потом наши чувства одновременно переметнулись на Люсю Виноградову.
Я и до всего до этого еле-еле учился, но тут уже вся образовательная программа и вовсе пошла насмарку. За все десять лет сидения в школе, вот хотите верьте, хотите нет, но я клянусь, у меня ни разу не сошлась ни одна задачка с ответом. Уже тогда, когда воду из одного бассейна через трубу только начали переливать в другой, я сразу честно капитулировал перед арифметикой. А с началом «иксов» и «игреков» наступил полный умственный коллапс: я не в состоянии был решить ни одного уравнения и вообще не понимал, что это такое: до десятого класса все именовал «икс» — «хэ», а «игрек» — «у». Все десять классов с этими таинственными премудростями за меня справлялся Лева Васильев, я уже говорил, будущий замечательный поэт и одновременно выдающийся математик.