— Уж и не знаю, как вас благодарить, Анатолий Дмитриевич, — сказал я.
— Чего благодарить-то? Разве это холод? Помню, в октябре сорок первого я в окоп залез, а в марте сорок второго вылез. Вот тогда был холод…
В этом окопчике Папанов потерял полступни, ему ее ампутировали, но и на культе-ступне он дошагал до Берлина. Это был человек фантастического личного мужества, достоинства, скромности… Никогда не перестану восхищаться такими людьми. С тех пор твердо знаю, что чем крупнее актер, тем меньше «актерства», капризов.
Масштаб актера определяется его человеческим масштабом — это самое главное, что я понял за годы работы, столкнувшись со многими исполнителями — знаменитыми и рядовыми, профессионалами и «людьми с улицы».
Никогда не забуду и Жору Буркова, царствие ему небесное. Чувство юмора никогда не оставляло его.
«Предложение» мы снимали на территории туберкулезного санатория.
— Осторожно! В воздухе вот такие палочки Коха! — предупреждал Жора, показывая пальцами размеры этих самых палочек.
Репетировали мы на разложенном на берегу брезенте, изображавшем воду. Жора лежал на брезенте, Папанов сидел на корточках (они как бы были в воде), Катя стояла — мы приближенно проигрывали сцену, а потом уже в воде ее снимали.
Все пациенты санатория выходили смотреть на нас. Поначалу мы их отгоняли, они держались на расстоянии, и, как говорил Жора, «палочки Коха до нас не долетали».
Но потом, увлекшись работой, мы забывали о туберкулезниках, они потихоньку подходили все ближе, и мы вдруг оказывались плотно окруженными толпой человек в двести. Когда работать посреди этих сотен любопытных глаз становилось уже невозможно, Папанов вставал и проникновенно обращался к больным:
— Товарищи, отойдите немножечко в сторону! Ведь мы же вам болеть не мешаем…
Тогда же, на «Предложении», произошел эпизод, на долгие годы мне в самом себе много объяснивший.
Снимали мы в Фирсановке. Жили в каком-то грязном доме, ели непонятно что. Хоть до Москвы было вроде рукой подать, но в магазинах — пустые полки, на полках — скверные консервы. Однажды утром, когда мы (я, Катя, оператор Володя Чухнов) уже выезжали на съемку, позвонили с «Мосфильма»: вышел первый материал, хватит снимать вслепую, приезжайте смотреть. Отменили съемку, сели в автобус и в девять утра, не заходя переодеться (одеты все были для работы на холодрыге — в унты, меховые куртки, свитера, у меня еще был лётный шлем на меху), поехали в Москву.
«Предложение». Морочу голову Папанову, что, мол, если прищуриться, то весь цветной мир вокруг превратится в черно-белый
В пол-одиннадцатого были уже на студии — оказалось, рано, еще три часа ждать, пока материал выйдет из машины. Кто-то (точно не я) предложил: «Что зря болтаться по студии! Поехали в „Арагви", хоть поедим по-человечески».
При слове «Арагви» все прочие соображения сами собой улетучились, мы сели в автобус и в двенадцать, к самому открытию, были у дверей ресторана.
Тогда это был сказочный «Арагви», осколок ушедшей сталинской эпохи. Швейцары были удивлены нашими странными одеяниями, но мы объяснили, кто мы и откуда, нас уважительно раздели, пустили в зал, несмотря на унты.
Зал был еще пуст, с расписанных стен свисали гроздья винограда, глядели на нас огромные самтрестовские бутыли, загадочно улыбались сказочные женщины, голубели небеса. На столе лежала белоснежная крахмальная скатерть. Это был какой-то оазис неземного счастья.
Принесли меню. Я стал заказывать (денег были полные карманы, мы успели получить на «Мосфильме» зарплату): «Три порции черной икры, три порции масла, куриные потрошка, сациви, лобио, зелень, пити, карские шашлыки с почкой, холодная водка (не вино же пить под такую закусь), три „Боржоми", три лимонада, горячие лепешки. Потрошка и икру принесите сразу…»
Официант ушел, я представил себе, что все это ем, и… упал в обморок — из него меня вынули только через сорок пять минут. Не было ни сердечного приступа, ни гипертонического криза — просто обморок от чувственного представления, что я все это ем, вкушаю. Обморок чувственной любви к чувственным удовольствиям, так сказать, гастрономический «солнечный удар». И я понял, что, какие бы слова я ни говорил о высокой духовности, о «путешествии идеального в реальное», в сути своей я — гедонист, эпикуреец, и таковым мне быть.
ИСААК
Когда дошло до написания музыки для «От нечего делать», Лев Оскарович Арнштам, человек, вы уже поняли, тишайший, деликатнейший, которого и представить нельзя было дающим кому-то какие-то распоряжения или указания (хотя, конечно же, как художественный руководитель объединения и, по существу, продюсер он вполне мог себе это позволить), произнес очень странную в его устах фразу, произнес ледяным начальническим тоном, от чего сразу припомнилось: «Режиссура — штука суровая…» — ну и так далее.
— Вариантов нет. Музыку тебе будет писать Исаак Иосифович Шварц. Из Ленинграда.
— Почему? А может быть, я хочу другого композитора. Из Москвы, — тут же полез было я в бутылку, учуяв попытку покушения на свою творческую независимость. — Мне вот очень, к примеру, нравится Каретников…