Я тоже испытывал сильные и непривычные ощущения: с одной стороны, неведомая радость приобщения к чужим и незнакомым очень молодым и очень искренним людям, а с другой — я не мог не понимать, что в любую минуту — возьмут оцепят и всех превентивно поволокут в участок. Любые зарубежные интеллектуальные упражнения в пользу свободы личности и слова Солженицына вдруг показались не более чем литературой, а здесь тысяча с лишним разгоряченных, перевозбужденных юных людей кричали: «Перемен!» Они — горячая революционная лава, взятая в самом пике своего кипения. Ясно, что никакой милиции с ними не справиться. Значит, введут внутренние войска, оцепят дом бэтээрами, всех накроют… Но отчаянная радость пересиливала все.
Африка провел меня за кулисы, я познакомился с Цоем, тут же попросил его:
— Я начинаю снимать картину. Хорошо бы закончить ее вашей песней. «Переменами». Могли бы вы до выхода картины не очень петь ее в концертах и не записывать, чтобы она не затрепалась?..
— Картина будет заканчиваться моей песней? — недоверчиво ухмыльнулся Цой.
Пока мы так разговаривали, раздался крик: «Там Африку повязали!» Все рванули вниз, я с ними, увидели Африку с текущей по шее струйкой крови и перед ним — молодую довольно тетеньку, как позже выяснилось, опять же из ГБ, абсолютную Эльзу Кох. Наши славные органы, конечно же, превосходно всех знали, всех держали на спецучете, на десятикратном учете, за каждым отдельно следили, каждого пасли отдельно. Потом я узнал от Африки, что тетенька просто случайно столкнулась с ним внизу:
— Африка, мы же договаривались с тобой, что ты будешь соблюдать общественные приличия. Ты почему серьгу опять надел? Мы же по-дружески договаривались, не нужно ее носить…
И без всякого предупреждения схватила серьгу и вырвала ее из африканской мочки.
После чего я впервые попал к Африке в гости. Огромная квартира, комнат в восемь или десять с сортиром без двери в конце бесконечного синего масляного коридора, в пустом выселенном подъезде напротив знаменитого Большого дома ленинградского КГБ. Жили в этой квартире они тогда с Тимуром Новиковым, но по сути уже тогда это был музей. Слово «музей» может вызывать разные ассоциации. Может, скажем, вспомниться кусковская анфилада, пример красоты и законченности, образец российской культуры, которую не сымитировать, не повторить. Здесь тоже был исключительный по неповторимости, красоте, законченности, богатству музей советской андеграундной контркультуры 80-х годов.
Потом по всему миру я видел множество выставок африканских произведений — в Лос-Анджелесе, в Нью-Йорке, в Бостоне, в Вене… Ни в какое сравнение впечатление от этих хороших и отличных выставок не шло рядом с тем ленинградским музеем. На заграничных выставках были занятные, забавные, удивляющие отдельные произведения. Тут же был сам культурный, социальный, личностный контекст. Ах, как жаль, что не сохранен тот музей!
На стенах висели картины, африканские и Тимуровы, освещенные направленными на них слепящими стосвечовыми лампочками. В доме уже давно никто не жил, отключен был газ, вместо сливного бачка в сортире активно использовалась трехлитровая стеклянная банка, в битые окна задувал снег, иногда по коридору гонял бумаги и обрывки газет ветер, но более академического в высоком смысле этого слова собрания этого пласта русской культуры мне ни тогда, ни позже видеть не приходилось.
Я тут же позвонил нашему художнику-постановщику Марксэ-ну Яковлевичу Гаухман-Свердлову, он не медля приехал. У Марк-сэна, слава богу, к тому моменту уже был колоссальный опыт работы в кино, соответственно, были и свои амбиции, правильные и заслуженные, но человек он, к счастью, оказался необыкновенно живой, любопытный, чуткий.
— Вот все это, — попросил его я, — ничего не меняя и не трогая, попробуй перевезти в Ялту.
И действительно, всю комнату Африки аккуратнейшим образом, так же как, скажем, перевозили в ленинградскую блокаду ценности из Эрмитажа, мы пронумеровали, по описи упаковали в ящики, уложили в контейнер и перевезли в Ялту. Марксэн, правда, попытался в Ялте уже, перед самыми съемками, что*то вроде уточнить, улучшить, просто художественная гордость мастера какое*то время не позволяла ему смириться в части декораций с элементарным воспроизведением оригинала, но и он опытным путем вскоре пришел к выводу, что бывают случаи, когда улучшать ничего не надо.
Все вещи в комнате экранного Бананана — они из квартиры Африки прямиком и без изменений перекочевали в фильм: и свинья с отслаивающимся носом на резинке от трусов, и античная маска в противогазе, и наборная касса с тысячью разносортных предметов в ней, и Джоконда с усами, и полиэтиленовые, крашенные всевозможными спреями занавески, и все остальное, что там было…