Отзаседав в жюри с Питером Богдановичем, я так и не смог найти случая сказать ему, как много в моей жизни значили его «Бумажная луна» и «Последний киносеанс». Уже будучи президентом XIX Московского кинофестиваля, я пригласил его приехать в Москву: или в жюри, или показать свои картины — как он захочет. Он ответил, написал, что помнит и меня, и как мы воевали за приз для Эмира, но, к сожалению, на этот раз приехать не сможет, надеется, что это все-таки случится через год или два. И я на то же все еще надеюсь.
Отдельная история, также относящаяся к Венецианскому кинофестивалю, связана с Микеланджело Антониони. Впервые это имя я узнал еще до поступления во ВГИК — из журнала «Искусство кино». До сих пор помню этот номер, поистине уникальный. В нем был напечатан сценарий Шпаликова и Хуциева «Застава Ильича» («Мне двадцать лет»), еще — сценарий Феллини «Сладкая жизнь», и там же, если мне не изменяет память, по-моему, была напечатана просто выдающаяся статья Майи Туровской об Антониони, едва ли не первая у нас в стране публикация о нем. Статья была набрана мелким легким шрифтом, до сих пор помню этот набор, перед каждой главкой — эпиграф из Чехова. Это была не просто глубокая, умная, превосходно написанная статья — это еще была статья и завораживающая. Завораживающе воздействовали и маленькие черно-белые фотографии: с них смотрел необычно красивый, я бы сказал, по-блоковски красивый и по-блоковски мужественный человек. И эти фотографии, и обрывки сюжетов, которые чудесным русским языком пересказывала Майя, и ее скромные и тонкие соображения, и то, что героя ее рассказа зовут прекрасным артистическим именем Микеланджело, — все создавало вокруг таинственно-прекрасную ауру истинного искусства. Рядом с выдающимся Феллини, с его удало-разгульно-победительным шествием по миру возникла иная, видимо, не менее значительная фигура, но окруженная таинственным облаком загадочности и тайны.
В голове гвоздем и навсегда засело имя — Микеланджело Антониони. Первое знакомство с его фильмом произошло при обстоятельствах, достойных подробного описания. Мы с Катей Васильевой, тогда уже моей женой, вдруг случайно прочитали на обрывке какой-то газеты, что на Малой спортивной арене в Лужниках пойдет «Затмение». Что это была за странная причуда проката? Нигде больше этот фильм в СССР тогда не показывали.
Был летний вечер, мы пришли, купили билеты и оказались на большой баскетбольной площадке с расчерченным, как и положено, полем, с одной стороны которого стояли деревянные скамейки и будка киномеханика, с другой — повешен слегка шевелившийся под ветром экран. На скамейках сидело с полсотни довольно странных зрителей: была кучка измученных жизнью интеллектуалов, человек восемь сильно пьяных лужниковских аборигенов с подругами, агрессивно поблескивающими в сумерках стальными вставными зубами (им, разумеется, было все равно, что смотреть, лишь бы свет потушили, а тут тушить было нечего — открытое сумеречное небо, путавшее все алкогольно-любовные планы), почему-то сидели там рядком и с десяток матросов в бушлатах, чищеных ботинках и бескозырках с бронзовыми якорями. Стало потихоньку темнеть, но еще были сумерки. На поле стояли лужи, было прохладно, вроде бы собирался дождь. Начался фильм.
Есть у меня есть такая странность, которая, может, и не странность, а просто мой личный способ смотреть кино, которое мне нравится. Я совершенно перестаю понимать фабулу, интригу, кто кем кому приходится, что там за смысл или бессмыслица — по сути, мне это все равно. Остается только одна череда сменяющих друг друга бесконечно нравящихся мне картин. Посмотрев со временем «Затмение» раз пятнадцать, сюжет его я узнал из какой-то дурацкой статьи про какую-то «некоммуникабельность». Глядя фильм, никакого сюжета я просто не понимал и, уж конечно же, ни о какой «некоммуникабельности» не задумывался. Затягивала и неотрывно держала внимание сама ворожба чернобелых изображений. Вдобавок к тому под ветром ходил экран, загадочно плыло лицо Моники Витти, стрекотал проектор. Медленно темнело, и чем больше сгущалась темнота, тем ярче, грандиознее становилось на шевелящемся экране черно-белое изображение с неясным фокусом — оно осталось в памяти как одно из самых ярких живописных впечатлений жизни.
Где-то к последней трети фильма начал моросить, а потом полил во всю силу дождь. Под конец кроме нас с Катей, сидевших прижавшись друг к другу, маленькой группки замученных интеллектуалов и какого-то пьяного, беспробудно спавшего в обнимку с подругой, никого не осталось. С экрана, залитого потеками дождя, смотрело на нас недосягаемо прекрасное лицо Моники Витти — ничего равного по впечатлению в моей жизни не случалось.