Я провел еще одну беспокойную ночь. Беспокойную потому, что меня не переставал терзать страх, а потом с облегчением заметил, что через окно в комнату сочится анемично серый утренний свет. И еще увидел на балконе двух ласточек, они сидели на перилах и поглядывали на меня круглыми черными глазками. Я чувствовал себя вконец разбитым и усталым, но напряжение немного отпустило, всю ночь я думал о том, что Хорстман следит за каждым моим шагом, в любую секунду может снова вонзить в спину нож. Проснуться и бодрствовать куда как лучше, чем лежать и видеть этот страшный сон.
В середине утра я стоял примерно в десяти минутах ходьбы от моей гостиницы и жал на кнопку звонка в старой деревянной двери, петли которой напоминали якоря. По обе стороны от двери тянулась сплошная стена и загораживала вид на дом и внутренний двор. В Париже таких строений тысячи. Выждав минут пять, я снова надавил на кнопку звонка. И тут дверь отворилась с отчаянным скрипом. Петли явно нуждались в смазке. Открыл мне консьерж. Денек выдался серый, туманный. На оштукатуренных стенах проступили темные пятна от сырости. Мокрый гравий хрустел под ногами во дворе, и это напомнило о маленьком кладбище в Клиши, где я побывал накануне. Консьерж закрыл и запер дверь, сплюнул через усы и указал на арку и дверь в фундаменте здания. А потом ушел, слегка горбясь и размахивая длинными, как грабли, руками. Я проводил его взглядом, а потом, взглянув на темный дверной проем, увидел, что там стоит и ждет меня мужчина в алом бархатном пиджаке с блестящими заплатками.
Филиппе Трамонте словно сошел с рисунка Бердслея: высокий, тощий, бледный, в этом дурацком алом пиджаке и жемчужно-серых брюках, а на ногах черные шлепанцы с кисточками. Крючковатый нос с горбинкой, в точности как у Шейлока, говорил о генетическом родстве с дядей, епископом. На мизинце золотое кольцо с огромным аметистом; и он все время выставлял его напоказ, словно хотел, чтобы ему поцеловали руку. Голос высокий, тонкий, английский с сильным акцентом, но беглый, и на всем пути к «архиву» он испускал весьма выразительные вздохи разной тональности, они служили эдаким звуковым фоном в манере Мориса Жарра. Тем самым он, наверное, давал мне понять, что его должность архивиста весьма значима, а доля — тяжела. Я от души сочувствовал ему. Да кому сегодня легко?...
Он провел меня по длинному коридору, и мы вошли в комнату, напоминавшую некогда шикарный кабинет. Теперь здесь царило полное запустение. Обивка диванов и кресел ободрана. Посредине — ковер величиной с Атлантический океан, но еще более древний, тоже весь ободранный и потертый. На ковре стояли два примитивно сколоченных стола, вокруг них — стулья. На стене — гобелен с изображением рыцаря, отбивающего у огнедышащего дракона прекрасную блондинку. Под гобеленом — мольберт. Какие-то вещи не менялись здесь веками. Мольберт был пуст, но я мысленно тут же представил на нем картину отца, на которой Константину явилось видение в виде креста, что навеки определило судьбу западного мира. Отец всегда испытывал тяготение к эпическим сценам. Никаких там рыцарей, драконов и прекрасных блондинок.
Трамонте подвел меня к стене, сплошь уставленной застекленными шкафами, и сказал, что, насколько он понял, меня интересуют бумаги, которые просматривала здесь моя сестра. И, разумеется, он был слишком поглощен собой и своими заботами, чтоб выразить мне соболезнование в связи с ее смертью. Просто указал на ряд одинаковых коробок на полках. Они были датированы 1943, 1944 и 1945 годами. Да, то, что нужно. Он вздохнул, узкая грудь при этом заходила ходуном, затем попросил меня как можно аккуратней обращаться с материалами, укладывать их обратно в том же порядке, а коробки ставить на прежнее место. Я взял первую, отнес ее в центр комнаты, поставил на длинный отполированный стол темного дерева, достал блокнот и принялся за работу.
Я провел два с половиной дня, роясь в бумагах епископа, большинство из них были написаны на французском и итальянском, но попадались и на латыни, немецком и английском. И вот наконец я сдался, откинулся на спинку стула и почувствовал, что голова просто гудит, а мысли путаются. Я просмотрел несколько килограммов бумаг, но не знал, что делать с почерпнутыми в них сведениями и куда их отнести. Шел уже третий день моей работы в архивах, и в высокие французские окна нещадно хлестал холодный ноябрьский дождь.