Читаем Ассасины полностью

Я всегда останавливался в отеле «Георг V», но теперь все изменилось. Как и Вэл, я начал оглядываться через плечо. И, прибыв в Париж, пренебрег этим знаменитым отелем. И нашел какую-то маленькую безымянную гостиницу на левом берегу Сены, на бульваре Буль Миш. Прямо с улицы поднялся по узкой лестнице рядом с табачным киоском, зарегистрировался и получил ключ. Справа от номеров находилась небольшая столовая для завтраков и какой-то совершенно карликовый лифт за металлической сеткой. Предназначенная мне комната оказалась узкой и длинной, но очень опрятной. Сильно пахло мастикой для пола. Номер угловой, с маленьким типично французским балкончиком, выходившим на Буль Миш и еще какую-то улицу; окно просторной треугольной ванной комнаты выходило в узкий проулок, и внизу зазывно мигали яркие красные огоньки пиццерии. Вечер выдался прохладный, где-то вдалеке погромыхивал гром, ночное небо казалось розоватым от моря огней. По бульвару бесконечно сновали машины. Я знал, что к утру магия ночного освещения рассеется и Париж будет казаться сереньким и мокрым, что ничуть не уменьшит шарм его старинных улиц и зданий.

Простыни казались твердыми от крахмала, подушки страшно тяжелыми и плотными, а сам я слишком устал, чтобы думать. И вскоре заснул с книгой Вудхауса «Оставьте это Псмиту» на груди. Возможно, я всегда буду оставаться в неведении. Издали доносился смех Вэл, она смеялась над своим бестолковым старшим братом.

Проснулся я поздно, разбудил меня стук в дверь. Затем я услышал, как поворачивается ключ, и в номер вошла девушка, регистрировавшая меня вчера в приемной. Вошла с улыбкой и подносом с круассанами, бриошами, маслом, баночкой джема, кофейником, молочником, сахаром, серебряным столовым прибором, словом, всем, что нужно человеку для поддержания жизни и хорошего настроения. Я сел в постели и принялся жевать. Вечером забыл закрыть дверь на балкон, и небо за ней было жемчужно-серым, и по стеклу ползли капли дождя. Окошко в ванной я тоже оставил открытым, из него тянуло холодным ветерком. Я разглядывал в зеркале свою физиономию с сильно отросшей Щетиной и усталыми тусклыми глазами. Я стоял над раковиной и пытался привести себя в порядок. С улицы, сквозь ровный шум дождя, доносился отдаленный рокот грома. Постояв под теплым душем, я сменил повязку на спине. Похоже, что рана заживает нормально, болей я почти не чувствовал, однако на всякий случай проглотил несколько таблеток. Потом вышел на балкон и смотрел вниз, на людей в пальто и плащах, они выгуливали своих собак, покупали в киосках утренние газеты, стоя в дверях кафе, покуривали сигареты и провожали взглядами автомобили, с шумом проносившиеся мимо по мокрому асфальту с включенными габаритными огнями, которые отражались в лужах. К полудню я был готов выйти.

Я знал, каким будет мой первый ход. Знал, с чего начать.

С Робби Хейвудом мы не виделись лет десять. Все называли его «Викарием» с легкой руки моего отца, но лично я всегда подозревал, что был он не кем иным, как прожженным старым сукиным сыном, из той породы, что никогда не сдаются и не умирают по своей собственной воле. Сейчас ему за семьдесят, но такие типы живут вечно. Так что же за человек был Викарий? Бойким газетчиком, журналистом, освещавшим события в Европе от Парижа до Рима с середины тридцатых годов. Целых полвека, но этот тип был неподвластен времени.

Отец знал его довольно долго, с 1935-го, когда начал работать на Церковь в Риме. Он познакомил меня с Викарием в Париже во время каникул, тогда мы с Вэл познакомились и с Торричелли. Отец был с Робби Хейвудом на короткой ноге, и сам я позже, приезжая в Париж, встречался с ним передать привет и частенько угощал его роскошным обедом. За обедом мы всегда говорили с ним об отце. И о Церкви — тоже. Помню, что Хейвуд потешался над моими рассказами о краткой вылазке в стан иезуитов. Он, пожалуй, был единственным на свете человеком, который мог открыто смеяться над всем этим. Постепенно и я заразился от него и тоже стал считать этот свой опыт смешным и страшно забавным. Только Церковь, как мне казалось, могла воспитать столь искушенного в ее делах человека, католика, который никогда не перевозбуждался из-за этой самой Церкви, был ни «за», ни «против». Он всегда был бесстрастен, ироничен, замешен, по его собственному выражению, «на дрожжах чистой злобы». Робби очень много писал о Церкви, и отец называл его наблюдателем из Ватикана, или рукой старого Ватикана. Я вспомнил о нем еще в самолете, по пути в Париж.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже