Трепет жизни всегда вызывает во мне странную жажду разрушения. По какому-то странному закону противодействия я чувствую борьбу смерти с жизнью; меня что-то давит и душит и я почти лишаюсь чувств от тоски, когда думаю о двух существах, предающихся любви…
Сколько раз среди ночи я просыпался, изнемогая от криков и стонов, вдруг ощутимых среди тишины заснувшего города — этих стонов сладострастия, которыми словно дышит ночь Города! Они становятся явственнее, надвигаются на меня, затопляют меня целым потоком объятий, и, весь разбитый, в смертельном поту, я должен был вскакивать и бежать босой к окну, чтобы, раскрыв его настежь, дать вздохнуть сердцу, замершему от ужаса. Что за мучительное ощущение! Точно железные объятия стискивали мне грудь и чувство, похожее на голод, раздирало мне внутренности и терзало все мое существо! Смертельная жажда любви! О! Эти ночи! Сколько долгих часов провел я, склонившись к недвижным деревьям сквера или над мостовой пустынной улицы, подстерегая тишину города, вздрагивая при малейшем шорохе в мучительной тоске, — сколько ночей провел я, выжидая, пока мое волнение утихнет, а желание сложит крылья, эти тяжелые злые крылья, колотящиеся во все стены моего существа, словно крылья большой птицы в судорогах!
О! Эти бесконечные, беспощадные ночи бессильного возмущения наслаждающимся Парижем — ночи, когда я хотел бы стиснуть все тела, поглотить все дыхания, впиться во все губы, и мои пробуждения утром, в изнеможении, на ковре, который я еще царапаю своими бессильными руками, умеющими ловить только пустоту и в жажде убийства судорожно сжимающими ногти, спустя сутки после припадков — ногти, которые я когда-нибудь наконец вонжу в чей-нибудь атласистый затылок… Теперь вы видите, что я во власти демона, демона, которого врачи изгоняют посредством брома и валерианы, как будто лекарства могут справиться с подобной болезнью.
Женщина, одетая гимназистом, с фуражкой на голове, затянутая в куртку с металлическими пуговицами, и с нею этот жалкий чудак в сутане, опошлившей звание священника, — наверное, какой-нибудь проходимец. Трудно было ошибиться на их счет в эту ночь карнавала; и разгильдяйство женщины, ее упругие бедра под сукном куртки, бесстыдно размалеванное лицо, лицо проститутки — все свидетельствовало о карнавальном разгуле, — все, вплоть до глупого вида и двусмысленной усмешки этого пройдохи в сутане и брыжах! Но в этой тускло освещенной улице рыночного квартала, у дверей меблированных комнат, силуэт этих двух маскированных вдруг показался мне беспокойным и страшным. И час был подозрительный — близилась полночь. Чем могли они заниматься в этом месте свиданий? И мысль, которую фатально внушали этот гимназист-андрогин и псевдо-священник, была отвратительна, гнусна и святотатственна.
Теперь я хожу по костюмированным балам — маски словно околдовали меня. Загадка лица, которого я не вижу, привлекает меня, словно головокружение на краю пропасти; и в сутолоке балов Оперы, и в кишащих променуарах шантанов, взгляд, светящийся в дырочке глаз или сквозь кружева капюшонов, заключает для меня какую-то прелесть, сладострастие тайны, которая возбуждает меня и опьяняет неведомым трепетом; здесь что-то напоминает риск игры и бешенство охоты; и мне всегда кажется, что под этими масками сверкают и глядят на меня зеленые зрачки пастели, которую я люблю — устремленный в даль взгляд Антиноя.
Но они не говорили со мной. Прислонившись к краям больших окон или замерев в дверных простенках, они молчали, оголив руки и груди, странно нарумяненные, с начерненными углем бровями под взбитыми локонами, утыканными бумажными цветами и жестяными птичками, и все походили друг на друга!