Эта комната! Я вижу ее сейчас, словно это было вчера. Она была украшена гобеленом Людовика XIV, изображавшим сад с колоннадами и террасами и в нем воинов, одетых в римские доспехи, и богинь в древних туниках; но ткань странно вылиняла, — лица и тела потемнели, небо сделалось рыжим, фонтаны сизыми и уже то были не нимфы и боги, а демоны с лицами негров, устремившие на вас белые глаза.
Очень низкая постель, очень широкая (в этой часовне спали?) простирала почти до земли свой лиловый шелковый полог, затканный золотыми цветами; в ногах возвышался чудовищный Будда; он отражался в зеркале стиля Империи. Постель была прибрана, пахло ладаном и бензоем, горел турецкий ночник.
В комнате находились два полицейских; один из них приподнял полог.
На целой груде подушек, среди бледно-розовых шелковых покрывал, лежал де Бердес. На нем был вечерний костюм; в петлице огромный белый ирис; он упал навзничь, колени выше туловища, и бескровное лицо его с уже вытянувшимися ноздрями запрокинулось набок, выставив вперед челюсти и кадык.
Его опрокинули, должно быть, со страшной силой, но одежда даже не смялась; только слегка разошелся на груди пластрон сорочки. Одна из его сжатых рук сжимала серебряную цепочку чудесной кадильницы. Ни одной капли крови: только на шее, где кожа особенно нежна и бела, виднелся багровый кровоподтек, уже пожелтевший, словно уксус или след длительного поцелуя.
Возле трупа сильно пахло ароматами соседней комнаты; к этому запаху примешивался еще запах сандала и перца; из кадильницы еще отделялся едва заметный синеватый дымок.
Среди каких действий, — каких обрядов неведомой религии — застала смерть де Бердеса? В серебряной вазе мрачно возвышался огромный сноп черных ирисов и красных антирринумов; на маленьком индийском жертвеннике, заставленном стеклянными чашами и золотыми дароносицами, стояла странного вида статуэтка: какая-то богиня-андрогин с тонкими руками, пышным торсом, округленными бедрами, — демонически-очаровательная, из цельного черного оникса. Она была абсолютно обнажена.
Вместо глаз у нее сверкали две инкрустации изумрудов; но между веретенообразных бедер, внизу живота, угрожая, скалила зубы маленькая мертвая голова».
Бездна
В мастерской, где монотонный, медлительный голос вызывал образ маленькой ониксовой Астарты, бесстрастной соучастницы вульвичского преступления, сгустился таинственный полумрак, подобный загадочной основе рассказа Эта-ля. Итак — Томас Веллком совершил преступление. Загадка его очарования, быть может, и заключалась в его преступности… Атмосфера ужаса и красоты окружает человека, совершившего убийство, и глаза великих убийц пронзают века своими навязчивыми взглядами, придающими род сияния их лицам; и трупы служат лучшим пьедесталом для героев.
Все эти кровавые мысли, — даже строки этого четверостишия, Эталь внушал, не произнося их. Теперь, когда он молчал, я догадывался, что моя безрассудная симпатия к Томасу относилась главным образом к таящемуся в нем убийце; меланхолия этого прекрасного лица, такого энергичного и вместе с тем такого кроткого, выражала одновременно и сожаление об убийстве, и, кто знает? может быть, желание убить еще. Кровожадность, пожалуй, самая благородная из страстей, потому что каждое существо, живущее инстинктом, можно считать за убийцу. Борьба за любовь, борьба за существование требуют уничтожения одними других, и не сказал ли сам Иегова: «По трупам, которыми усеян мой путь, познаете вы, что я Господь»?
Чьи-то мрачные уста шептали мне на ухо все эти внушения смерти, мрачные уста, — быть может, уста символического черепа маленького финикийского идола.
Да, Томас Веллком был человек инстинкта и в этом заключалось все могущество его очарования. Инстинкты! не восхвалял ли он мне их целительную силу во время своей пламенной речи, когда, убежденный в своем красноречии, он развивал мне свою теорию радости жизни, находимой единственно в случайностях, и упоения ощущениями в поисках неведомого?
Эту деятельную жизнь создало ему убийство человека, предоставившее в его распоряжение миллионы, и трупу он был обязан тем, что смог устроить свою жизнь по-своему. Но избавился ли он от угрызений совести?
Что это были за преследующие его зеленоватые, также терзавшие его глаза? И мания этих отрубленных голов? Кошмар феллаха, убитого на берегах Нила? И эта страсть к уединенным прогулкам на окраинах города по ночам? Унаследовал ли он их от господина де Бердеса? Или то была скорее мания преступника, бессознательно влекомого к условиям преступления?