– Пасхальной ночью Элиягу посещает каждый еврейский дом. Как он это делает, объяснить не могу, на то он и пророк, живым ушедший на небо. Иногда, в знак особого расположения, он отпивает из кубка. Такое мне доводилось видеть дважды: в Каунасе перед началом войны и в год, когда у нас родился сын.
После седера реб Фоля пошел меня провожать. На лестнице, в темноте, я решился задать ему вопрос, который никогда бы не сумел выговорить при свете, глядя в глаза.
– Реб Фоля, а почему вы уверены, что дорога, по которой мы идем, правильная?
– То есть?– не понял реб Фоля.
– В мире существуют много религий, есть всякие духовные учения типа Гурджиева, Раджнеша, «Агни-йоги». Откуда мы знаем, что идем по правильной дороге?
Реб Фоля не ответил. Ступени деревянной лестницы скрипели под нашими осторожными шагами. Только выйдя из парадной он, наконец, заговорил.
– Чем дальше идешь, тем больше убеждаешься в правильности пути. Одним прекрасным утром, ты вдруг почувствуешь, что тебя окружает «шабес». Не суббота, не седьмой день недели, а «шабес». После этого все вопросы отпадут сами собой.
– А когда это случится?
– Все зависит только от тебя. Может скоро, а может, и нет. Но произойдет, обязательно произойдет, обещаю тебе.
– Вам хорошо, вы уже почувствовали. Но как жить тем, кто еще не достиг? Откуда брать силы для дороги?
– Иногда Всевышний, в великой милости своей, делает для человека невозможное, посылает ему знак. Умному хватает намека, а глупый…
Реб Фоля улыбнулся:
– В нашей команде одни победители: лишь те, кто добрался до финиша.
Он немного помолчал и добавил, уже совсем другим тоном.
– Но есть вещи, которые я Ему не прощу. Никогда не прощу…
Уточнять, что реб Фоля имел в виду, я не стал. Оно витало во влажном воздухе виленских улиц, стучало в висках острыми молоточками памяти. Слова – это признак беспомощности, истина не нуждается в словах, перетекая напрямую от сердца к сердцу.
Мы распрощались. Я шел по темным улицам, и надо мной устало перемигивались старые звезды, те самые, что светили еще виленскому Гаону[29].
Второй седер я провел без труда, интонации реб Фоли мягко перекатывались в моих ушах. Самый красивый фужер терпеливо поджидал в середине стола. Несколько раз на него покушались неграмотные родственники, но их недостойные покусительства я пресекал решительной рукой. Фужеру была уготована более высокая участь.
Наполнив его до самых краев, я вернул фужер на место и принялся за благословения. Седер кончился, сытые родственники разбрелись по домам. В ту ночь сон бежал от моих глаз, я кружил по комнате, то и дело возвращаясь к вишневому цветку посреди пустого стола. Для чистоты эксперимента спать мне постелили на диване, в той же комнате.
Наутро, едва сполоснув руки, я ринулся к фужеру. Он был наполовину пуст, невозможно, невообразимо пуст. Испариться такое количество вина не могло, в комнату никто не входил. Значит…
С тех пор прошло много лет и еще не было седера, на котором бы я не оставил до утра кубок Элиягу. Мои волосы побелели, нос украшают очки, размер брюк увеличился на три номера. Я знаю неизмеримо больше, чем знал на том седере и «шабес», который обещал мне реб Фоля, давно наступил. Но бокал поутру остается нетронутым, абсолютно, невозможно не тронутым, и с этим я ничего не могу поделать.
Признание сумасшедшего
Велик и прекрасен город Тель-Авив. Неистовы его праведники и яростны его блудницы. Горячий аравийский ветер вздымает нежнейшую взвесь прибоев твоих, о Тель-Авив, до последних этажей небоскрёбов. Радужная плёнка пены окрашивает воздух в цвета средиземноморской мечты и, медленно кружась, оседает на спинах откормленных тель-авивских котов. Возмущенным взглядом провожают они хасидов в чёрных халатах, спешащих на утреннюю молитву. Бледные завсегдатаи ночных кафе промокают бумажными салфетками первый утренний пот и устремляются вслед за хасидами. Возле синагоги их пути расходятся; вместо прохладных вод миквы окунают они тела свои, утомленные ночным распутством, в белые волны несмятых постелей. Жирно и зычно кричат коты на площади Дизенгоф, ленивое эхо барахтается между витринами и, наглотавшись перламутровой пены, тонет в фонтане.
Где ты, пророк-обличитель, чрево какой рыбы скрывает тебя от истомлённой зноем публики?
Иногда мне кажется, что я узнаю его. Ведь если суждено повториться нашей встрече, то, наверное, здесь, на раскалённых площадях Ниневии. Я вкладываю монету в подставленную ладонь и пытаюсь уловить в полубезумных глазах хотя бы тень тени того взгляда. Напрасно, это не он. Другими дорогами ходит пророк по Тель-Авиву, а может, и вовсе в иные страны влечёт его, испуганного непомерностью задачи, прохладное нутро аэробуса.
Я меняю направление, часы прогулки. Я внезапно поворачиваю и бегу на другую сторону улицы, сбивая с толку и без того нервных водителей. Не может быть, что мы больше не встретимся – неужели всё началось и завершилось на ступеньках виленской синагоги?