Бескозырка слетела с его головы в пузырящуюся под весенним ветром лужу, она рванула его за борт бушлата, посыпались надраенные пуговицы. Он давно ее отпустил, но она даже не заметила этого, даже не слышала, как старшина кряхтит под ее ударами.
— Герой! Сокол чертов! — сказала она, наконец перестав его бить. И заплакала злобными ненавидящими слезами. — У всех у вас увольнительная, а мне какое дело?! Хватаете по всем углам, соколы! — Она кричала, стоя от него в нескольких шагах, по щиколотку в огромной луже, в которой все еще плавала его бескозырка. Рот его был полон крови.
— Маруся, — хотел он сказать, но вместо этого получилось какое-то другое, обидное «Тпруся…»
От ненависти и обиды она затопала ногами в луже и пошла наверх к столовой. Он подобрал бескозырку, стряхнул ее о брючину и побежал следом. Он хотел ей что-нибудь сказать, но не знал слов.
— Тпруся, — опять закричал он. — Тра-ша!
«Траша» у него вышло вместо «Маша».
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — раздавался над ухом уже спящего Шорина голос дневального, — там с гвардии старшиной чепе, а гвардии старший лейтенант уехали… — Голос вырвал Шорина из прекрасного, может быть, лучшего в жизни сна.
— Чего, чего тебе надо? — забормотал он, садясь и, привычно для военного летчика, ничего еще не понимая, стал быстро одеваться.
Черепец сидел возле столовой, под синей лампочкой, вокруг него толпились несколько человек, глаз у него заплыл, он был пьян.
— Черепец, дорогой, кто это вас? — строго спросил Шорин.
— Майор, — сказал Черепец, — ванная, англичане — все рыжие бобики… Пирл Харбор, — он ударил себя кулаком в грудь и заплакал. — У них один папа…
— Ну разгильдяй же. Я давно заметил, они с Артюховым полетные копили. Вы еще первого числа маргарин покушаете и спросите… — размахивая трубочкой, подогрел страсти Неделькин.
Сделать уже было ничего нельзя — к столовой подъезжал грузовик с краснофлотцем из комендатуры.
— Пирл Харбор… здесь… — опять сказал Черепец, показывая себе на грудь и сам пошел к грузовику.
— На этом радиоузел Дома флота заканчивает свои передачи, — объявил диктор. — Спокойной ночи, товарищи!
В город встречать Игорешку они поехали втроем: Гаврилов, Белобров и Дмитриенко, и провожали их к рейсовому прямо из Дома флота. Дмитриенко привел Долдона. Долдон ни за что не хотел лезть в рейсовый, и чтобы подбодрить его и показать пример, Дмитриенко разбегался и с криком «вперед!» прыгал на корму. Долдон тоже разбегался, но у самой кормы горестно застывал на пирсе, развесив длинные глупые уши. Тогда они с Романовым подняли его и грубо зашвырнули на рейсовый.
— Иногда принуждение — лучший вид воспитания, — сказал по этому поводу Дмитриенко. На пирс притащили патефон, потом пришел начмед Глонти с плетеной корзинкой, в которой был живой крольчонок, но Гаврилов взять его отказался.
— Ну что вы, доктор, ей-богу, анекдот делаете, его и кормить нечем, и Долдон его сожрет, и что это я буду по городу с крольчонком гулять.
Но Дмитриенко заорал, что кролика он берет себе, с Долдоном они будут братья, а мальчишке будет радость.
— «Хочу любить, хочу всегда любить», — играла пластинка.
Настя Плотникова стояла на пирсе, рядом с ней опять стоял Сафарычев. Он стоял без шинели, с залива тянуло сырым соленым ветром, и хотя злиться было, собственно, не на что, Белобров так обозлился, что сам почувствовал, что бледнеет и что лицо опять сводит. Он ушел за надстройку и через иллюминатор стал смотреть в пустую каюту рейсового. Там, вод синей лампочкой на столе, стояли кружки, лежал хлеб и было рассыпано домино.
«Дорогая моя Варя!» — начал про себя Белобров.
Машина рейсового зачавкала, палуба дрогнула и, когда Белобров вышел из-за надстройки, пирс уже ушел во тьму, люди на нем были не видны, только слышны голоса. Играл патефон. Дмитриенко на жесткой деревянной скамье, на корме, знакомил крольчонка с Долдоном.
— Цыц, — говорил он, — цыц!
Гаврилов сидел рядом, и лицо его в свете синего иллюминатора было тревожным и несчастным.
Долдон громко гавкнул, крольчонок в корзине попятился.
«Дорогая моя Варя!»
— А про дочку с женой ничего пока не слыхать? Может, лиха беда — начало? — К Гаврилову подошел капитан рейсового.
— Давай выпьем, капитан, — сказал Дмитриенко, — твоя выпивка, наши песни. Взаймы и в аренду, а? — Он сел на корточки около Долдона, дыхнул ему в нос и приказал: — Ищи!
«Дорогая моя Варя!» — опять начал Белобров.
— Слушайте, товарищи моряки, — сказала девушка в узенькой железнодорожной шинельке и со злыми бровками, — какие вы принципиальные, что над душой стоите. Нету поезда, что я его, рожу? Ничего не случилось, просто опаздывает. И волка своего заберите, здесь нельзя.
Они вышли из разбитого, в лесах, вокзала.
— Собачка, собачка, — закричали с лесов девушки, — почему у тебя такой хозяин длинный?
Было первое в этом году настоящее утро. Солнце припекало, залив блестел.
— Да иди же ты рядом, проклятая собака, — бормотал Дмитриенко и остервенело дергал веревку. Долдон глядел на него преданными глазами, прижимал уши и тянул, как паровоз.
— Может, он ездовой, — заныл Дмитриенко. — Возьми хоть кролика, Саш.