Поезд со скрипом тормозил. От торможения двери в купе проводника, где сидели Белобров и Варя, открылись, и стал виден маленький носатый проводник-кавказец. Он высморкался и с сильным акцентом прокричал тем голосом, которым в мирное время, по всей вероятности, оповещал о приходе поезда:
— Граждане, воздушный тревог, воздушный тревог! Сохраняйте спокойствие.
Поезд встал, стало слышно, как впереди сипло и отрывисто гудит паровоз.
— Граждане, — еще раз сказал кавказец, — воздушный тревог!
Сколько раз за время войны слышал Белобров, как бессмысленно, непонятно к кому обращаясь, машинисты паровозов, пароходов, транспортов и буксиров врубают эти сирены, которые никого не могут ни отпугнуть, ни защитить. В этих беспомощных сиренах была древняя привычка криком отгонять от себя беду, когда других средств нет. Так кричали союзные конвои и транспорты, когда их бомбили немцы, так кричали немецкие караваны, когда их бомбил Белобров.
— Не будут бомбить, — сказал Белобров и выпил коньяку из стакана с подстаканником, — он на Ярославль полетел. Надо ему столько тащиться, чтобы какой-то поезд бомбить. Смешно даже. Не те времена…
Через двери в купе заглядывали те, кто выходил из вагона на случай бомбежки. Белобров дал старику-кавказцу еще одну папиросу и закрыл дверь.
— Ты не кушай больше, Варя, — сказал он, испытывая вдруг острое счастье оттого, что может так сказать, — не надо тебе сразу много кушать. — Вот я банку закрою и пока поставлю к окну. Лучше немного коньяку выпей. Смотри, здесь Робинзон Крузо нарисован…
— Какое у тебя лицо нехорошее, — вдруг заговорила Варя, и ему показалось, что она рассердилась на то, что он убрал банку, и хочет сказать ему неприятное. И он тут же пожалел ее такой острой жалостью, что стало нечем дышать.
— Это у меня нерв, — объяснил он, — вот здесь заело. То отпустит, то опять зажмет… У меня название записано. Но медицина пока фигово помогает. — И он опять налил себе коньяку из бутылки с Робинзоном Крузо, радуясь, что может вот так, не пьянея, пить из стакана коньяк.
Паровозы разом перестали гудеть, стало тихо так, что заломило уши, кто-то пробежал по вагону, потом захлопали двери и застучали шаги.
— Я страшная, — сказала Варя, — и лицо страшное, а главное — руки. И психология у меня изменилась. Дай мне банку и Робинзона еще налей.
— Нет, — сказал Белобров и отставил еще дальше банку, — после голода нехорошо много кушать.
— А я и не буду есть, только почему ты отставляешь…
— Я не отставляю.
— Нет, отставляешь, — сказала Варя.
Варя сидела на полке, Белобров у столика на каком-то мешке. Она встала, потянулась за банкой, а он обнял ее ноги выше колен. Она сразу же напряглась и сильно уперлась руками ему в погоны. Поезд дернулся, заскрипел и поехал. Голова у него кружилась.
— За что у тебя ордена? — спросила Варя, по-прежнему надавливая ему руками на плечи.
— За мужество и отвагу. За что же еще?
Они долго молчали. Она стояла, а он обнимал ее за ноги.
Она еще сильнее надавила ему руками на плечи, вырвалась и села на свое место. Громко билась какая-то железка под потолком. С верхней полки упал кочан капусты. Белобров поднял его и положил на стол.
— Давай выпьем за тебя, Шурик, — сказала Варя, — или давай лучше за победу.
Варя выпила не так, как пьют коньяк, а так, как пьют спирт, забросив его прямо в горло, и сразу же покраснела и мелко закашлялась.
— Я про тебя что-то знаю… Ты гусь, Шурик, — сказала Варя, коньяк сразу ударил ей в голову, — ты гусь, вот ты кто. Ой, какой ты гу-у-усь. Ты гусь и Дон Кихот.
— Почему Дон Кихот? — Белобров улыбнулся.
— Потому что ты женщинам нравишься.
— Дон Жуан, я помню.
— Помни-ишь… молодец! Ой, какой ты гусь, Шурик… Не сметь! — крикнула она, когда Белобров попытался опять отставить банку, и засмеялась. — Помнишь, какая у меня на шестое ноября юбочка была? «Полное солнце», и ты спрашивал, где тут полное солнце?
— Я не спрашивал, — сказал Белобров, — мы с Карнаушкой клинья в брюки загнали и на шестое картошку чистили… Тебя Сергуня Плотников опрашивал… Он теперь на артистке женат, она в нашем театре роли играет. А Жорик Веселаго на Шуре женился, с Павлина Виноградова…
— Ну и что? — сказала Варя. — Ты тоже не такой, как этот стол. — Она постучала консервной банкой по столику.
Белобров видел, что Варя пьяна, счастье отчего-то ушло, вместо него возникло раздражение. Ему стало неприятно, как Варя ела — не вилкой, ведь была же вилка на перочинным ножике, а корочкой хлеба, и то, что каждый раз нюхала то, что ела.
— Шурик, у тебя женщины были?
Не понял? — сипло переспросил он.
— Я спрашиваю, у тебя были женщины?
— Ну… — Белобров не знал, что ответить. поэтому сказал «ну». И одновременно почувствовал, что краснеет, что вспотел и что все это черт знает что. — А у тебя? — Он сам услышал свой напряженный голос.
— Я спрашивала первая.
— А теперь я спросил… А у тебя?
Какая-то непонятная злоба поднималась в нем, не раздражение, а именно злоба. Он даже расстегнул крючок кителя, он чувствовал, что лицо его опять сводит и что он опять не может моргать, и сильно потер кулаком щеку.