— Видишь, как весело люди идут «за столик», — сказал Овсянников директору кондитерской фабрики. — А ты все еще потеешь. Пропахнешь потом, носы отвернут от тебя члены бюро.
— Легко тебе шутить…
— А мне все легко. Кроме плана.
Игнатович некоторое время просматривал бумаги, давая возможность тем, кто вошел, сесть и перевести дух. Потом оглядел присутствующих — все ли в сборе — и сказал вежливо, неофициально:
— Просим, Максим Евтихиевич.
Его вежливость почему-то больно задела Максима. Он с трудом поднялся и пошел к столику, который стоял против длинного стола, как бы отпиленный от него, такой же конфигурации. Над «трибуной» этой подсмеивались, вместе с выражением «попасть на ковер» было в ходу «попасть за столик», но Игнатович упорно не менял интерьера.
Увидев, как смотрят на него члены бюро, люди, с которыми он столько лет вместе работал, с некоторыми даже играл в преферанс, Максим и смутился и взбунтовался. Странно смотрят, необычно, отчужденно. Почему? Или, может быть, ему только кажется? Не все же так. Кислюк, например, смотрит с укором и жалостью. Но опять же почему? Что им сказать? Зачем им тот доклад, который он мысленно подготовил, — с перечислением объектов, с цифрами, с проблемами, решенными и нерешенными? Если он выступает в этом кабинете последний раз, то должен сказать о чем-то существенном, самом главном. А что главное? Что главное? В той застройке, которая будет вестись без него. Заречный район. Да, он должен сказать об этом. Сидят же умные люди. Может быть, зерна, которые он рассыплет в последний раз, прорастут и кто-нибудь когда-нибудь поддержит Шугачева, которому здесь работать и работать.
Без вступлений и оговорок он стал докладывать о своей и шугачевской идее застройки Заречного района.
Сперва слушали с недоуменным любопытством, потом члены бюро начали перешептываться и поглядывать на Игнатовича. Но Герасим Петрович не перебивал, он и Кислюк слушали серьезно, вдумчиво.
Явное нежелание членов бюро слушать объяснения его архитектурных замыслов взволновало и взбунтовало еще сильнее. Максим сам чувствовал, что говорит действительно слишком профессионально, академично, без того пафоса, с которым раньше отстаивал свои идеи, и даже путано, не с этого надо было начинать. Напрасно он понадеялся на себя, на свою память. Это тот, может быть, единственный случай, когда надо было все загодя продумать и написать.
Забилось сердце, кровь застучала в висках, сильней закружилась голова. На какой-то миг длинный стол и люди за ним качнулись, наклонились и скользнули вниз.
Максим умолк на полуслове.
С минуту ждали, что он продолжит.
— У вас все? — удивленно спросил второй секретарь Довжик.
Прокурор Матвейчик скептически хмыкнул:
— Небогато.
— А что еще нужно?
— Ваш доклад о работе…
— Зачем?
— Как зачем?! — сказал Игнатович тоном учителя, предупреждающего непослушного, упрямого ученика.
Голова кружилась. Максим испугался, не упасть бы. Осторожно прошел к своему стулу, сел под возмущенными взглядами большинства членов бюро. Оттуда сказал:
— У вас есть заявление моей жены. С него и начинайте. Какое отношение имеет архитектура к моим семейным делам?
Игнатович встал, его чуть сутулая фигура сразу приобрела официальную строгость.
— Товарищ Карнач! Решает горком, кого, когда и о чем слушать. До ваших отношений в семье мы дойдем, не беспокойтесь, Между прочим, не вам надо объяснять, что в жизни все взаимосвязано. Ваша бытовая распущенность не могла не отразиться на работе… — но тут же понял, что перехватил с распущенностью, что нельзя так, особенно учитывая характер Карнача, и потому смягчил, посоветовал почти доброжелательно: — Не усложняй своего положения, Максим Евтихиевич. Кто докладывает от комиссии?
Поднялись Языкевич и Макоед.
Игнатович кивнул Макоеду: «Давайте вы».
Бронислав Адамович по пути к столику достал из папки стопку бумаг, протер платком очки, пригладил и без того прилипшие к лысине редкие пряди.
Игнатовича раздражала макоедовская медлительность. Гневная вспышка против Карнача, которую он напряжением воли погасил, как бы отняла душевную энергию, и он почувствовал усталость — заседали уже четыре часа.
Тревожило, что злость на Карнача не проходит, нельзя решать судьбу человека в ожесточении, в любой ситуации он обязан быть объективным.
Герасим Петрович думал о своих отношениях с этим человеком и о том, какую позицию он должен занять. Собственно говоря, позиция может быть только одна. Нельзя не согласиться с Лизой, которая упрекнула, что, мол, все карначовские выходки от его либерализма и примиренчества. Не может он ждать, пока такой же упрек ему бросит Сосновский или еще кто-нибудь сверху.