Бриошь
Китайцы полагают (некоторые китайцы полагали, отдельные полагают так до сих пор), что каждая новая вещь, появляясь на земле, отображает на небе свой архетип. У Кого-то или у Чего-то теперь есть архетип меча, архетип стола, архетип пиндарической оды, архетип силлогизма, архетип песочных часов, архетип механических часов, архетип карты, архетип телескопа, архетип весов. Спиноза утверждал, что всякая вещь стремится к сохранению своего бытия: тигр желает быть тигром, а камень – камнем. Сам я заметил, что всякая вещь стремится к тому, чтобы стать собственным архетипом, – и иногда это получается. Достаточно влюбиться, чтобы решить, что другой – или другая – уже не человек, а архетип. Эту большую бриошь Мария Кодама купила в кондитерской «Aux Brioches de la Lune»[7]
, принесла мне в отель и сказала, что это – Архетип. Я сразу же понял, что она права. Взгляните на фотографию и судите сами.Памятник
Принято думать, что скульптор рыщет в поисках темы, но такая мысленная охота – занятие не столько для художника, сколько для фокусника. Правдоподобней предположить, что художник – это человек, который неожиданно прозревает. Ведь для того, чтобы не видеть, не обязательно быть слепым или закрывать глаза: многое видишь по памяти, так же как думаешь по памяти, повторяя привычные образы или привычные мысли. Я уверен, что художник, имени которого я не запомнил, вдруг увидел то, чего с начала мира не видел ни один живущий. Он увидел пуговицу. Увидел это повседневное приспособление, доставляющее столько трудов пальцам, и понял: чтобы передать откровение, явившееся ему в образе этой простейшей мелочи, нужно увеличить ее до невероятных размеров и создать огромный светлый круг, который мы и видим теперь на этой странице и в центре одной из площадей Филадельфии.
Эпидавр
Как тому, кто смотрит на битву издали, как тому, кто втягивает соленый воздух, и слышит работу волн, и предчувствует море, как тому, кто открывает для себя страну или книгу, мне позавчерашним вечером посчастливилось оказаться на представлении «Прикованного Прометея» в высоком театре Эпидавра. Я, совсем как Шекспир, не знаю греческого, за исключением множества слов, обозначающих инструменты и науки, неведомые грекам. Вначале я попробовал вспомнить испанские переводы трагедии, которые читал больше полувека назад. Потом подумал о Гюго, о Шелли, о какой-то гравюре прикованного к скале титана. Потом попытался разобрать то одно слово, то другое. Подумал о мифе, который стал частью общей памяти человечества. И тут, неожиданно и вопреки всему, меня захватила двойная музыка оркестра и языка, чьего смысла я не понимал, но чью древнюю страсть почувствовал.
Независимо от стихов (актеры их, кажется, даже не скандировали), независимо от прославленного сюжета, та глубокая река той глубокой ночью стала моей.