Читаем Аттестат зрелости полностью

Наверное, долго будет таить на нас обиду, но есть в ней какой-то стержень, все она переможет, перетерпит, а журналистику не бросит, - Луговой и не заметил, как сказал это горделиво, словно о близко, зато Герцев это подметил:

- Олег, человек к вам всей душой тянется, а вы его кнутом по рукам, по сердцу! Что, это новый способ закалки характера человеческого?!

- Ну, ошибка вышла, пойми ты это, Сергей!

- Исправить надо ошибку.

- Газета - не игра в теннис: мяч туда, мяч сюда.

- Значит, не дашь опровержение? - спросил, задыхаясь, Герцев.

- Не дам, я же сказал.

- Эх ты, Луговой! - Сергей Васильевич не мог подобрать вновь слова, как и в начале разговора, но теперь уже от гнева. - Не знал я, что так можешь поступить! Выходит, если девчонка сейчас для вас ничего не значит, можно её шельмовать? А ты подумал, что можешь ей всю жизнь покалечить? Престиж газеты охраняешь, злобному старику поверил,  в покое его оставил, всё-то наказание – пасквили его печатать не будешь! А на девчонку наплевать?

Луговой не смотрел на Сергея Васильевича, сильно и часто затягивался сигаретным дымом.

- Зря ты так, Сергей, - сказал тихо, с болью. - Всё я знаю, и обо всём думаю. Да! Престиж газеты мне дорог, Веденеева, я уже сказал, к газете на пушечный выстрел не подпущу, хотя, повторяю, этот вредный старикашка неприятности может мне обеспечить своими кляузами. А Светлана... – он помолчал, - надеюсь, не изменится. Очень надеюсь.

- Эх ты! – Сергей Васильевич ушел в комнату, включил телевизор, молча смотрел на экран, поглаживая левую сторону груди, где бешено колотилось взволнованное сердце.

Луговой, докурив, тоже вернулся. Посмотрел на часы: двенадцатый час ночи. Зябко поёжился. На душе было пасмурно, как в студёный зимний день.

- Пора домой. Пойду я, пожалуй. Спасибо тебе, Сергей Васильевич за прекрасный вечер, - он слегка усмехнулся, потом нахмурился. – Извини, но иначе не могу.


Колька Чарышев, сгорбившись, засунув руки в карманы куртки и надвинув кепку на самые брови, сидел на скамье у решётчатой деревянной ограды, отделяющей от всего парка маленький мирок танцплощадки.

Танцевать Кольке не хотелось, да и плохо он танцевал. И не пришел бы сюда, если б не приказ Одуванчика. Тяжкая дума одолела Чарышева: ох, как надоел Одуванчик со своей сворой, и никак не вырваться ему из этой кабалы.

Всё началось в зимние каникулы. Колька так «нагрузился» на школьном вечере, что утром его бедная голова готова была разлететься  на кусочки даже от одного щелчка. Такое с ним приключилось впервые: Чарышев не любил спиртное. Мать ругалась безостановочно всё утро, грозилась написать отцу, который уж несколько лет жил в Москве: до завершения строительства Олимпийского комплекса далеко, да и зарабатывал он там больше, чем в Верхнем. Наезжал домой, как по графику, раз в квартал, а между визитами присылал деньги. Неизвестно, как относилась к этому мать, что о том думала, но Колька подозревал, что папаня завел в Москве «шмару», хотя письма от него приходили с адресом общежития, где он жил. Наконец Кольке надоела воркотня матери, он выбрался во двор, чтобы отдышаться и не слышать, хоть и справедливых, однако надоевших упреков. Тут и подошёл Одуванчик, присел рядом на скамью.

Слово за слово – разговорились о каких-то пустяках, кажется, он спрашивал тогда про Ваську Окуня. А кончилось тем, что Одуванчик позвал Кольку к себе домой «прочистить мозги»: «Опохмелишься, и калган перестанет болеть, средство – верняк», - сказал Одуванчик, полуобняв Чарышева за плечи.

И Колька пошёл: голова болела нестерпимо, а тут предлагалось дармовое угощение, и недалеко – в соседнем подъезде, где Одуванчик жил у очередной «дамы сердца». Почему-то он всегда так навеличивал своих многочисленных подруг, липнувших к нему не из-за красоты – Одуванчик, пожалуй, был безобразный – из-за денег, которые у него всегда водились.

Потом к Одуванчику заявились какие-то ребята, пили водку, и Колька опять нахлестался до землетрясения: шёл потом домой, а земля качалась под ногами – «улица, улица, ты, брат, пьяна...»

Одуванчик пел блатные песни, подыгрывая себе на гитаре, парни вторили ему невпопад, но Одуванчик не сердился, лишь скалил крупные зубы. Он был трезв. Он всегда был трезв, но «под кайфом»: глушил чифир - до смоляной черноты заваренный чай, зато подручных своих держал под хмельком, «на взводе», когда, как говорится, и море по колено, и сам черт почти брат.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже