— С днем рождения, ваше сиятельство, сердечно желаю счастья, а вот и подарок вам, — сказал Петечка, достав из старенького шкафа расшитый рушничок.
— Ах ты, мой дорогой, — Ростопчин обнял его, почувствовав, как в груди разливалось тепло, — ну, спасибо тебе, угодил, умница...
Петечка тоже умилился, это в обычае — умилиться радости ближнего. Допил свою самогонку, занюхал сыром и начал ставить вопросы, так у них было заведено, словно неписаный ритуал: после первой стопки с полчаса беседовать о жизни; как-никак расставание на год, кто знает, доживем ли, наши годы к преклону идут, да и мир безумен: нажмут на кнопку — и полетим в тартарары, там не очень-то поговоришь, отвечать за земные грехи придется, а безгрешных нет, все ныне сатаной отмечены, оттого как власть золотого тельца окрутила людишек.
— Вот объясните мне, ваше сиятельство, зачем это католики так между собою разлаялись? Отчего у них столько религий взамен одной?
— Видишь ли, Петечка, — задумчиво ответил Ростопчин, — грех Ватикана в средние века был таким ужасающим, папство задушило столько великих мыслителей, что терпеть и далее это люди не могли. Всякий бунт зреет внутри существующего, а не вовне. Если вовне — не так страшно, армия решит дело, а коли в каждом живет мысль о несправедливости, тут дивизией дело не исправишь, грядет
— А вот я про «свидетелей Иеговы» что-то никак не пойму, ваше сиятельство, они ко мне сюда приходили, беседы со мной начинали...
— Гони взашей, психи. Их в прошлом веке безумный американец создал, Рассэл. Пугал людишек, что конец мира будет в восемьсот семьдесят четвертом году. А мир не исчез, наоборот, начался расцвет науки, ремесел и искусства. Тогда они быстренько пересчитали, что мир расколется в две тысячи четырнадцатом году; так что нам с тобою еще дают тридцать лет на жизнь... Не дотянем, а, Петечка?
— Дотянем... Уинстон-то под сотню прожил, а коньяк пил и сигары курил.
— Так, милый, он ведь в прошлом веке родился, когда молоко было коровьим, а не порошковым.
— Верно, однако ж пенициллина не было, от гриппа людишки мерли как мухи.
В дверь постучались, Петечка спросил:
— Кто?!
Ответили по-французски; господи, подумал Ростопчин, ведь я ж в Ницце, на русском кладбище, осталось тут соплеменников человек десять от силы, а ощущение такое, будто в Загорске, как же странен мир, как непостижим...
Приехали туристы из Бельгии; им показали это русское кладбище, но они попросили провести, сулят пятьдесят франков за экскурсию; Петечка ответил, что занят, за деньги историю не говорит, только если чувствует в себе потребность. Предложил прогуляться самим, а если языка не знают, то пусть берут с собою словари, да и русский не грех учить, не последний язык на земле...
Отправив шумных бельгийских крестьян смотреть могилы аристократов, вернулся к столу, опрокинул еще одну стопочку, спросил про квакеров, выслушал ответ Ростопчина, что их основатель Фокс восстал против культа, никаких славословий, нельзя больше терпеть папство с его постоянным прославлением гениальности поставленного на трон наместника божьего; как кого ни изберут епископы, так тот и есть самый мудрый, это что за такой закон?!
— Вот как, — сказал удовлетворенно Петечка, — значит, только у нас в православии единение и братство, только наша российская церковь всегда была собою самой...
— Да будет тебе, — Ростопчин поморщился. — Нечего из себя строить богоизбранника, все одним миром мазаны... Никона помнишь?
— Это какого? Древнего?
— Ну уж и не такого древнего... Раскол-то откуда пошел? Отчего?
— От англичанина, — ответил Петечка с уверенностью.
— От англичанина, — повторил, вздохнув, Ростопчин. — Несчастные мы люди, Петя. Как что не так, так сразу ищем, на кого б причину перевалить, себя виновными признать ни в чем не желаем...