Читаем Аушвиц: горсть леденцов полностью

Пока я ходил в эту школу, таская в потертом портфеле кипы тетрадей и дневников, я думал, что вряд ли доживу до собственного ума, и что выверенный педсоветами учительский ум вполне сносен уже потому, что дает опору отравленному малодушием сердцу и мушиной фантазии, исчерпывающей себя поиском гнили и экскрементов. Теперь-то мне ничего не стоит сказать, что я был все эти сорок лет предателем и перебежчиком, держащим кукиш в кармане и тайком взрывающим невинное детское воображение: то здесь, то там я ронял мимоходом избытки моих сокровищ, сея тем самым совершенно безответный в детстве вопрос об истории подлинной, с ее прямолинейным почерком некомфортабельности правды. Но даже и не эти скромные еретические радости отвратили меня в конце концов от приспособительного марафона карьеры, нет: что-то гораздо более важное, чем мнение обо мне директора, чем даже сама эта жизнь, выстраивало в моих мыслях сияющий мост к невозмутимой ясности и покою. Что-то, я полагаю, вечное, переносимое мною из жизни в жизнь, стало постепенно доходить до моего сознания, пробиваясь сквозь хаос и путаницу обстоятельств.

2

Почти уже двадцать лет я живу совершенно один, в старой двухкомнатной квартире на первом этаже построенного еще при царе кирпичного дома, невозмутимо пережившего бомбежки войны и ежегодно зарастающего крапивой и диким виноградом. Дом этот двухэтажный, с широким балконом, на котором соседка сушит белье, и расцветающая к девятому мая сирень ежегодно напоминает мне о моем возрасте и о том, что пора снова сажать под окном кухни бархатцы и табак, а вдоль забора – лук. Я делаю это про привычке, а также назло давно уже негнущейся спине и дрожащим от напряжения коленям. Я готов уступить это мое тело земле, оставив себе лишь память… Да, с памятью у меня все в порядке. Да что, собственно, в человеке… помнит? Что уносит в себе в необозримые дали космоса живые картины цветущих лужаек и гудящих на цветах пчел? Что одаривает вечность неисчислимыми страданиями и муками, вожделениями и страстями? Что, собственно, предназначено во мне к тому, чтобы пережить Солнце?

Мое с трудом обретаемое, противопоставляющее себя повседневной сонливости Я.

Я помню, пожалуй, слишком много. Даже то, чему не предназначалось в моей жизни ничего видного или особенного, прочно сидит в моих воспоминаниях, а точнее, валяется на складе никому не нужной рухляди, среди разбитых суетой иллюзий и перевернутых рассудком полуистин, одной из которых остается миф о счастливом детстве. У меня ведь были отец и мать, и само мое появление на свет совпало с великим голодом и разрухой, что могло бы навести ангелов на мысль повременить с моей высылкой на землю… нет, ангел бывает весьма непреклонен в своем желании сделать все как можно лучше, то есть, как в моем случае, как нельзя хуже. Отец был фортепианным настройщиком, и я, присматриваясь к его манере сидеть на круглом стуле и класть руки на клавиатуру, стал тоже присаживаться… и для начала подобрал по слуху «Вы жертвою пали», а уже через полгода ринулся на виражи этюдов и гамм… Собственно, это мое увлечение и погубило отца: он стал мною гордиться. И чтобы известить об этом других, он зазвал в нашу маленькую квартирку приехавшего, ну конечно же из Парижа, пианиста, и тот терпеливо выслушал революционный, точь в точь как «Вы жертвою пали», шопеновкий этюд. Через пару дней отца увели. Остался рояль и никому уже не нужные инструменты. Осталась к тому же мать, а с нею – неисчислимые уроки немецкого, обеспечивающие нам обоим ежедневные полкило хлеба и капустный суп, о чем я не раз вспоминал, оказавшись позднее в концлагере.

Стараясь не подходить больше к роялю – а то еще снова придут те злые дядьки – я присвоил себе большой, в дорогом кожаном переплете, немецкий словарь и стал заучивать в день по странице, и когда моя мать обнаружила это, было уже поздно: язык этот стал для меня домашним. Я выкрал в библиотеке немало книг, но все, что мне удалось узнать о мире, сводилось к победе над врагом, который, будучи очень коварным, норовил оказаться мною самим. Один только Сталин и мог, пожалуй, переиграть заранее вынесенный всем нам, живущим в России, приговор: быть в конце концов истребленными. Сталин думал, что справится. Мало ли кто чего думает.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее