Олимпийский скепсис Франса[181]
, пухлое красноречие Жореса[182], нудный Гэд[183], пошловатый Сэмба[184] — время просеивало; от идей 1789 г. оставались Брианы[185] и Вивиани[186]… А в прокуренных кофейнях левого берега по-прежнему расхаживал с портфелем под мышкой презрительный Троцкий; и Мартов, окруженный русскими эмигрантами и французскими petites femmes[187], разглагольствовал о Марксе, о войне, о любви…Талант Борового требовал теплиц, уюта, стеклянных стен; ползла реакция, заседала третьеиюньская Дума[188]
, никто не звал его ни в спасители мира, ни в реформаторы России. Начиналось отчаянье.Наспех, в засос написал он первый том своей «Истории идеи личной свободы во Франции»[189]
, сказал последнюю речь в кафе «Closerie des Lilas» и… кинулся в Москву, в университет, защищать диссертацию и искать забвения в темноватых квартирах Пречистенки.«Анархист, друг и ученик Тэкера защищает диссертацию!»
От письменных столов и книжных полок в изумлении оторвались многоумные головы многоученых кадетских профессоров.
Великолепный Муромцев[190]
поморщился, вспомня критические речи Борового о кадетах; недоверчивый заговорщик Котляревский[191] почесал мефистофельскую бородку; по университетским кабинетам зашушукались младшие боги.70 лет назад, в студенческие годы Буслаева[192]
, старик Снегирев[193], поднимая палец, возглашал: «№lite negligera grammaticam Butmani[194]» и пресерьезно доказывал, что сперва хлеб бродит, и отсюда немецкое «Brot», потом он пенится, и отсюда французское «pain», потом он идет на низ, и отсюда латинское «panis»; 70 лет назад от смрада профессорской жизни, мелких сплетен больших людей опрометью бежал В. С. Печерин[195], посылая проклятья «aima mater».В 1910 атмосфера не была чище. Вместо одного Кассо[196]
реакционного, которым подарило будущее, имелось пятьдесят Кассо либеральных… Книгу Борового повертели, понюхали, с опаской прочли и ввиду явно не кадетского образа мыслей автора не допустили к защите диссертации…Боровой закипел, заметался, написал страстный памфлет — «История идеи личной свободы в Московском университете» — и бросился в тяжкое похмелье редакций, диспутов в литературных кружках, политических обедов, символических ужинов, ритмических танцев.
Четыре года подряд писал он ненужные статьи; четыре года подряд Брюсов[197]
лающим голосом читал отчет дирекции кружка[198], Маяковский[199] бил кого-то по морде и ходил в оранжевой кофте[200]; четыре года подряд колоколенки звонили, студенты дежурили «на Шаляпина[201]», Арбат торговал постным сахаром.А на пятый пришла война; все позабыли об их путях, и анархист Боровой оказался делопроизводителем Брестского эвакуационного пункта.
Все было так, как должно было случиться, и хотя потом, когда уже все кончилось, мудрецы сказали: «Мы знали, мы предчувствовали, мы готовились», — никто ничего не знал, ничего не предчувствовал, ни к чему не готовился.
И каждый делал свое дело: царь отвечал на телеграммы «друга[202]
» и думал, что это страшно важно; думцы произносили речи и думали, что руководят событиями; Боровой отвечал пораженцам, разоблачал упорнейших, посылал убедительные письма в Италию и Америку и 26 февраля не пошел на лекцию потому, что торопился писать доклад для командующего войсками о «числе прошедших за февраль 1917 года чрез эвакопункт»…Уже на второй месяц стала ясна роковая обреченность. Оставалось закрыть глаза и говорить то, что говорилось в 1789, 1848, 1905 гг[203]
.Боровой прочел бесчисленное количество раз лекцию «Класс и Партия», где проводил свои взгляды о преимуществах l'action directe[204]
пред борьбой в законодательных учреждениях, о силе классового сознания и вредном бессилии партийной спайки.Кадеты и меньшевики ощерились, большевики засмеялись, компании Гордина и Александра Ге кинулись звать Борового к себе.
Шпион и грабитель… Выбора не было. Боровой еще раз оказался меж двух берегов. Попытался он создать «федерацию союзов деятелей умственного труда», но на третьем заседании охладел и махнул рукой.
В противовес «Анархии» он мечтал создать настоящую культурную газету, орган идейного анархизма защиты «свободного творчества и идеи личности». Здесь рядом с ним оказался — Яков Новомирский.
Новомирский организовывал восстание в Одессе (1905 г.)[205]
; Новомирский прошел восьмилетнюю каторгу; Новомирский работал в Нью-Йоркских газетах. Осуществление анархической идеи, месть за восьмилетние холодные слезы, сенсационные аншлаги и кричащие подзаголовки телеграмм — его страстная семитская душа была во власти всех трех стихий одновременно.Его не пугало убийство: в молодые годы при схватке с городовыми он не раз прибегал к маузеру.
Но воспоминание о кандалах, но запах типографской краски и таинственная сила печатного листа!..
Создать образцовую коммуну!
Нет, написать блестящий фельетон!..
А прежде всего отыскать своих былых палачей и расправиться с ними как следует!..