Во французской прозе XVIII в. юноша прибегает к романам, дабы понять свои чувства, проанализировать поведение. «Я прочел несколько романов и счел себя влюбленным», — заявляет герой «Исповеди графа де***» Шарля Пино Дюкло[178]
. Ему вторит герой «Заблуждений сердца и ума» (1736) Кребийона-сына: «В полном смятении вернулся я домой, уже не сомневаясь, что я влюблен по-настоящему, тем более что страсть эта возникла в моем сердце внезапно, точно гром среди ясного неба, а во всех романах пишут, что это первый признак большой любви»[179]. К литературе обращается он за советом: «На память мне пришли все описанные в романе предлоги, какими можно пользоваться, чтобы вступить в разговор с возлюбленной; к моему удивлению, ни один из них не подходил…»[180]. В сказочной повести Шеврие «Биби» (1745) воспоминание о прочитанных романах помогает добиться благосклонности королевы. В сказочном романе Ла Морльера «Ангола» (1746) принц во время свидания с феей тут же проделывает все, о чем читает в романе. «Посмотрим, — сказала фея, открывая книжицу, — быть может, мы найдем здесь какие-нибудь ситуации или советы, которыми вы могли бы воспользоваться. […] „Но он был ненасытен, и грудь возлюбленной открылась порывам его страсти“, — продолжил чтение принц и тотчас, верный образцу, он устремился к фее, распростер объятья, прильнул губами к ее белоснежной груди и покрыл ее жгучими ласками»[181].Книга играет роль наставника в «науке страсти нежной», устойчивого персонажа галантной литературы. Чтение возбуждает героев, а тем паче героинь, предвосхищает любовную сцену, обычно первую из длинной серии («Софа» Кребийона (1741)). Отметим, что в этом эпизоде появляется еще один характерный мотив, лицемерие: роман прячется под обложкой благочестивого сочинения. Подобный топос святотатства мы находим в жизнеописании Степана Занновича, сочиненном его поклонником и разоблачителем бароном Клоцем: принц, провозгласивший себя патриархом черногорцев, якобы читал во время службы испанский плутовской роман вместо молитвенника и соблазнил в углу храма юную молочницу[182]
.Роман становится расхожей метафорой для обозначения любовного действа: «Я начал роман издалека, дабы оттянуть, как мог, развязку» (Р. М. Лезюир, «Удачливый философ», 1787)[183]
. Сочинители нередко заменяют описание эротической сцены отсылкой к Кребийону, создавшему жанровый канон («Поелику решено, что один автор „Софы“ может рисовать наслаждения…»[184]). Для маркирования галантной ситуации достаточно упомянуть «литературную» мебель — софу или канапе: «Он вспомнил, что во всех читанных им романах авторы, по старой привычке, приносят в жертву добродетель на софе…»[185]; «Какое заразительное канапе, только приблизишься, сразу воспламенишься», «Не это ли канапе было свидетелем вашей доблести?»[186].Упоминание романа предвещает эротическую инициацию. Творение само может соблазнить юную девушку, свою читательницу, как подчеркивают предисловия к «Нескромным сокровищам» (1748) Дидро: «Зима, воспользуйтесь удобной минутой […] известно, что „Софа“, „Танзаи“ и „Исповедь графа де***“ уже были под вашим изголовьем […] берите, читайте, читайте все»[187]
, — и к «Новой Элоизе» (1761) Руссо: «Целомудренная девица романов не читает […] И если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу — значит, она создание погибшее; пусть только она не приписывает свою гибель этой книге — зло свершилось раньше. Но раз она начала чтение, пусть уж прочтет до конца — терять ей нечего»[188].Аналогичные мотивы: юноша, анализирующий свои чувства, девушка, узнающая психологию из романов, — мы находим в начале «Истории моей жизни» Казановы при рассказе о его первом любовном опыте: «Эта девушка казалась мне удивительней всех, о ком рассказывали в романах чудеса. […] Но в какой школе изучила она сердце человеческое? Читая романы. Быть может, чтение многих из них погубило уйму девиц, но бесспорно, что чтение хороших научило их любезности и следованию общественным добродетелям» (HMV, I, 43).
После галантной инициации персонаж принят в общество. Теперь он с полным правом может выступать в роли знатока литературы и критиковать романы. Ученый диспут, описание библиотеки, обсуждение книжных новинок перебивает любовные эпизоды: «Разговор зашел о чтении — прибежище усталого мужчины и женщины, бросившей злословить» («Темидор, или История моя и моей любовницы» Годара д’Окура (1745))[189]
. Создается топос салонной беседы о литературе, где у каждого персонажа: остроумной дамы, аббата, щеголя, рассудительного дворянина — определены роли и художественные пристрастия («Штопальщица Марго» Фужере де Монброна (1749); «Хорошенькая женщина» Н. Т. Барта (1769)).