И наконец, Гай Октавий, как его называли тогда. Как описать его тебе? Всей правды я не знаю — лишь то, что запечатлелось в моей памяти. Опять же скажу — он запомнился мне юнцом, хотя я сам был всего двумя годами старше. Ты знаешь, как он выглядит сейчас — так вот, он мало изменился с тех пор. Правда, теперь он властитель мира, и мне необходимо забыть об этом, чтобы припомнить, каким он был тогда. Уверяю тебя, даже я, по своему положению обязанный знать, что творится в душах его друзей, равно как и врагов, не мог и вообразить себе, кем он станет. Я находил его достаточно приятным юношей, но не более того, внешне слишком хрупким, чтобы противостоять ударам судьбы, нрава слишком мягкого, чтобы неуклонно идти к поставленной цели, и с голосом слишком тихим, чтобы изрекать суровые истины, как оно пристало настоящему вождю. Я полагал, что он скорее будет адептом праздности или литератором; я не видел в нем достаточно внутренней силы, чтобы стать даже сенатором, к чему располагало его происхождение и богатство.
Итак, вот кто были те четверо, что ранней осенью в год пятого консульства Юлия Цезаря сошли на берег в Аполлонии на Адриатическом побережье Македонии. Гавань была полна рыбацких лодок, покачивающихся на волнах; на берегу сновали люди; на прибрежных камнях сушились сети; дорога, застроенная с обеих сторон деревянными домишками, круто поднималась к городу, раскинувшемуся на холме, за которым до самого подножия гор простиралась равнина.
Утро мы проводили в учении — вставали до восхода и прослушивали первый урок при огнях, и, лишь когда солнце показывалось из-за гор на востоке, нам подавали на завтрак грубую пищу. Общались мы между собой только по-гречески (к сожалению, эта традиция постепенно отмирает); читали вслух подготовленные с вечера отрывки из Гомера, потом объясняли их своими словами и, наконец, декламировали собственные сочинения, написанные в соответствии с указаниями Аполлодора, который уже тогда казался древним стариком, но при этом человеком спокойного нрава и большой учености.
После полудня нас отвозили за город в тренировочный лагерь, где до конца дня мы практиковались в военном искусстве вместе с легионерами Цезаря. Именно тогда я впервые усомнился в верности моих первых впечатлений об Октавии. Как тебе хорошо известно, дорогой Ливий, он никогда не отличался отменным здоровьем, и его болезненность всегда была более очевидна, чем моя, удел которого оставаться образчиком здоровья, как бы серьезно я ни был болен. Тогда же я почти совсем устранился от участия в учениях и маневрах, в отличие от Октавия, который не пропустил ни одного, предпочитая, как и его дядя, быть в рядах центурионов, нежели их командиров. Однажды, помнится, в одном из учебных сражений его конь споткнулся, и он тяжело рухнул на землю. Агриппа и Сальвидиен стояли неподалеку, и последний бросился было ему на помощь, но Агриппа удержал его. Через несколько мгновений Октавий поднялся на ноги, с усилием выпрямился и потребовал другого коня, после чего взобрался на него и не ступил на землю до конца дня, пока учение не закончилось. Вечером в шатре мы заметили, что его дыхание затруднено, и позвали легионного врача, который обнаружил, что у него сломаны два ребра. Октавий приказал ему потуже перевязать себе грудь и следующим утром как ни в чем не бывало был с нами на занятиях и позже днем участвовал в марш-броске.
Вот за эти несколько первых недель я по-настоящему и узнал Августа, ныне повелителя латинского мира.
Возможно, в твоем замечательном историческом труде, коим я имею честь восхищаться, под твоим пером мое пространное повествование превратится всего в несколько строчек. Как жаль, что столь многому не суждено попасть на страницы книг, о чем я с каждым днем печалюсь все больше и больше.