Посол принадлежал к тому типу немцев, которые копировали все английское — спорт, одежду, образ жизни и говорили по-английски, стараясь изо всех сил стать моделью английского джентльмена. Его друзья-дворяне графы Плесе, Блюхер и Мюнстер были женаты на англичанках. В 1911 году на одном из обедов в Берлине в честь английского генерала почтенный гость был удивлен, узнав, что все сорок приглашенных немцев, в том числе Бетман-Хольвег и адмирал Тирпиц, бегло говорили по-английски. Лихновский отличался от своих соотечественников тем, что был не только манерами, но и сердцем англофилом. Он прибыл в Лондон с намерением сделать все, чтобы он сам и его страна понравились англичанам. Английское общество засыпало его приглашениями на уик-энды за городом. Для посла не было большей трагедии, чем война между страной, где он родился, и страной, которую он любил всем сердцем, поэтому он хватался за любую соломинку, чтобы предотвратить катастрофу.
Когда в то утро министр иностранных дел сэр Эдвард Грей позвонил ему в перерыве между заседаниями кабинета, Лихновский, мучимый крайним беспокойством, понял слова Грея как предложение Англии о собственном нейтралитете и сохранении нейтралитета Франции в ходе русско-германской войны при условии, что Германия даст обещание не нападать на Францию.
В действительности же Грей выразился иначе. Со своими обычными недомолвками он дал обещание поддерживать нейтралитет Франции лишь в том случае, если Германия даст заверения сохранить нейтралитет как по отношению к Франции, так и России, другими словами, не начинать военных действий против этих держав, пока не станут известны результаты усилий по урегулированию сербской проблемы. Находясь в течение восьми лет на посту министра иностранных дел, в тот период, когда, по выражению Бюлова, «боснийские» кризисы следовали один за другим, Грей достиг совершенства в манере речи, которая не содержала почти никакого смысла. Он избегал прямых и ясных высказываний, возведя это в принцип, как утверждал один из его коллег. Не удивительно, что, разговаривая с ним по телефону, Лихновский, находившийся в смятении перед лицом надвигавшейся трагедии, неверно понял смысл его слов.
Кайзер ухватился за указанную Лихновским возможность избежать войны на два фронта. Речь шла о минутах. Отмобилизованные части неудержимо катились к французской границе. Первый акт войны — захват железнодорожного узла в Люксембурге, нейтралитет которого гарантировали пять держав, в том числе и Германия, должен был по графику начаться через час. Необходимо было все остановить, остановить немедленно, но каким образом? Где Мольтке? Мольтке уже покинул дворец. Вдогонку на автомобиле с завывающей сиреной был послан адъютант, который и привез его обратно.
Теперь кайзер снова был самим собой, став всемогущим главнокомандующим, сверкая новыми идеями, планируя, предлагая и направляя. Он прочел Мольтке телеграмму и сказал с торжеством: «Теперь мы можем начать войну только с Россией. Мы просто отправим всю нашу армию на Восток!»
Придя в ужас при мысли о том, что придется дать задний ход всей машине мобилизации, Мольтке отказался наотрез. В течение последних десяти лет, сначала на посту заместителя Шлиффена, а затем его преемника, вся деятельность Мольтке сводилась к планированию Дня — дер Таг, ради которого накапливалась вся энергия Германии и с которого начинался марш окончательного покорения Европы. Мольтке ощущал на себе гнетущую, почти невыносимую ответственность.
У высокого, грузного, лысого Мольтке, которому исполнилось уже шестьдесят шесть, постоянно было такое выражение лица, как будто он переживал глубокое горе, отчего кайзер прозвал его «дер Трауриге Юлиус», что можно перевести как «мрачный Юлиус», хотя в действительности его звали Хельмут. У него было слабое здоровье, и он ежегодно лечился в Карлсбаде. Возможно, что причиной мрачности была тень его великого дяди. Из окна красного кирпичного здания генерального штаба на Кенигплац, где Мольтке жил и работал, он мог видеть конную статую своего тезки, героя 1870 года, который, как и Бисмарк, был создателем Германской империи. Племянник был плохим наездником, имевшим привычку сползать с лошади во время выездов штаба; кроме этого, что было еще хуже, он был последователем христианского учения, проявляя особый интерес к антропософизмам и другим культам. За эту неподобающую для прусского офицера слабость его считали «мягким»; вдобавок ко всему он занимался живописью, играл на виолончели, носил в кармане «Фауста» Гете и начал переводить «Пеллея и Мелисанду» Метерлинка.