– Я согласен, – наконец говорит Тони. – Мы с тобой еще немного поговорим – и я подпишу все, чего хочет твой шеф. Только я сам выберу книгу. И буду консультантом. Я знаю, как студии экономят на консультантах: мне за это ничего не нужно. Благотворительность, как обычно. Но давай поговорим еще. Я должен быть уверен.
– Кажется, – получилось, – говорю я шефу. – Ты не представляешь, что с тебя будет причитаться, когда все сложится. Я уже знаю, что все будет хорошо. Просто жду момента.
– Не тяни резину, – вздыхает он. – Если нас продать на органы всей студией, плюс продать всю недвижимость, плюс офис, плюс страховку – это не особенно поможет: мы уже должны всем и каждому. Как можно скорее, ты меня поняла?
Человек мучитель и мученик, – говорит Тони Гонзалес. – Ты всегда как будто оказываешься на месте того, кому причиняешь боль. Ты делаешь это, чтобы у твоей собственной боли ненадолго появился друг. Эта тварь чудовищно одинока.
– Мне жаль, – привычно говорю я.
– Я тоже всегда так говорил, – соглашается Тони. – Нечеловечески честные слова. Ведь правда жаль. Я произносил это тридцать четыре раза.
Он все и всегда подсчитывает. Довольно безобидное чудачество, если вспомнить других писателей.
Я подхожу к шефу, чтобы торжественно возвестить: он согласен!
Спрашиваю: скажи, ты знаком с губернатором?
Шеф хватается за голову.
– Твою мать! – говорит он беспомощно. – В смысле мою мать! Конец года. У меня вон кредиторы за дверью в очереди стоят. Премии. Выплаты. Ну, ты знаешь. Но я все сделаю. Я обещал. Что он хочет? Постоянную стипендию для кого-то? Спецпрограмму для интернов? Новые учебники?
Когда я говорю: «Чтобы ему заменили смертную казнь на пожизненное», шеф, кажется, даже рад.
Екатерина Перченкова
Большая жизнь Дугласа Фогерти
В
се вокруг были безумцы, художники и поэты, а Дуг оказался фантастически (в нашем-то доме) нормален.Взять хотя бы его утренние пробежки.
Приглядеться хотя бы к его вычищенным тупоносым ботинкам.
И как он ходил и разговаривал, как размахивал загорелыми руками: у меня есть фотография, где Дуг спорит с кем-то возле лодочной станции, одетый в светло-серую футболку и белые брюки, а вокруг небо и пляжный песок. Я кое-что подправил, задрал контраст – и получился ангелический, страшный, сияющий Дуглас, состоящий из головы с ореолом выгоревших волос, длинной шеи и парящих в воздухе отдельных рук. Потом я врал, что снимок был на пленке, что единственный отпечаток Дуг забрал и подарил кому-то, а пленка давно потерялась, и что я ничего не делал, просто увидел и сфотографировал; в общем, что Дуглас был именно такой.
Он был тощий, сутулый и совершенно обыкновенный.
И еще у него была астма. Мы выкинули ковры и покрывала, а Лиза купила циновки и бамбуковые жалюзи, но он часто возвращался с улицы потрепанный и поблекший, как будто его изнутри немного подъела моль.
Дуглас Фогерти был абсолютный, эталонный идиот. В том смысле, что совершенно нормальный человек. Обыватель. Пацан. Он хотел красную машину, потому что это круто; хотел здоровый бицепс, внушительный трицепс, кубики на прессе и фактурную голень. Бегал по утрам, потому что тягать железо не позволяла дыхалка, но Дуг надеялся, что на побережье все пройдет – и вот тогда он всем покажет. Хотел Мэгги Райс, потому что у нее были сиськи четвертого размера и соответствующего объема задница (я был женат пятнадцать лет, но так и не понял, что там с размерами задницы: какими буквами и цифрами его обозначают в магазинах нижнего белья).
Дуглас Фогерти вел дневник, писал стихи и рисовал картинки шариковой ручкой на офисной бумаге.
Я смеялся, Дуг, я ржал как лошадь, когда в последний раз пересматривал твоих шариковых баб с несимметричными буферами и ногами разной длины, когда перечитывал стихи, которыми ты надеялся растопить ледяное сердце Мэгги Райс, надежно укрытое силиконовой броней; я плакал, Дуг, когда сжег всю эту дрянь в песчаной яме за причалом, когда вспоминал, какой ты перекошенный и неуклюжий, и что руки у тебя как у девчонки, и что ты дурак, и как ты сидел у меня в комнате на полу и делал вид, что все понимаешь.
Я был худшим отцом на свете.
Марк пошел со мной в поход и принес домой полный нос соплей, его лихорадило и болела голова, и Грейс тут же решила, что это менингит. Или полиомиелит. Или еще какой-то смертельный – ит, который целиком и полностью моя вина. Она жаловалась на меня соседям, подругам и таким же чокнутым мамашам на форуме, в котором залипала каждый вечер. Через два дня Марк хотел курицу, маринованную кукурузу и в школу, и Грейс всякому встречному преподносила его выздоровление как чудо и промысел божий.
Он упал с велосипеда и ободрал локоть. Потому что он был последний в школе, кто еще не научился кататься на велосипеде, а будь воля матери – она усадила бы его в инвалидную коляску и пристегнула ремнем – так ведь безопасно. «Он мог погибнуть! – кричала Грейс, когда я привел его домой с прилепленной к локтю бумажной салфеткой. – А если бы он ударился головой?»