Мария Луиса, обнаженная, была намного красивее, чем проститутки, которых я часто посещал.
— А если придет революционер?
— Какой революционер?
— Твой чертов жених.
— Не беспокойся. Он занят тем, что убивает фашистов.
— И кто такие фашисты?
— Они даже не богатые, они просто служат богатым.
Она заснула, обнимая меня, а я думал о том, какие красивые были похороны, какие громкие говорились слова.
Я хотел разбудить ее, потому что боялся, что с минуты на минуту придет ее ополченец, но не осмеливался.
И еще я думал, приду ли сюда когда-нибудь снова, вспоминал тетушку Альгадефину и спрашивал себя, не предаю ли я ее? Но предаю в чем, каким образом? Она была мне второй матерью и только, да, я влюблен в нее, но это должно пройти. Разумеется, я никогда ни слова не сказал ей о Марии Луисе.
Такими были, в общих чертах, похороны прадеда дона Мартина Мартинеса, настоящий прообраз грядущей гражданской войны, где все смешается — капиталисты, социалисты, анархисты, ополченцы, проститутки и священники.
Испания — страна грандиозных похоронных процессий, и поэтому только на похоронах я понял масштаб личности прадеда.
Я плакал о нем, пока Мария Луиса спала. Потом я тихонько, чтобы не разбудить ее, оделся и так же тихо ушел.
Мария Эухения, монахиня, продолжала лизаться с Каролиной Отеро, пока в один прекрасный день галисийка, Прекрасная Отеро, не сказала:
— Извините меня, господа, с вашего позволения, но я возвращаюсь в свою галисийскую деревню умереть в мире и в милости Божьей.
Каролина Отеро отправилась на вокзал одна со своим картонным чемоданом, потому что ее тело уже не интересовало никого в доме: я разрывался, как можно догадаться, между Марией Луисой и козой Пенелопой, а монахиня Мария Эухения устала от своей подруги. Я видел, как она уходит в дождь (который словно предвосхищал типичную галисийскую погоду), пешком, с солдатским чемоданом, как какая-нибудь уволенная служанка, а не эротический символ Европы.
Я бы многому мог научиться у Прекрасной Отеро, но монахиня Мария Эухения отняла ее у меня, и я подозреваю, что знаменитая Каролина была немного влюблена в нее, а может быть, даже и очень.
С тех пор как я прочел Бодлера, любовь между женщинами интересовала меня всегда, в отличие от любви между мужчинами, к которой я никогда никакого интереса не питал. Тетушка Альгадефина с приходом революции мгновенно вылечилась от чахотки, каждый день ходила на работу к Асанье, занималась политикой и делами Республики и перестала служить мне благословенным приютом моего детства и отрочества.
Гражданская война медленно надвигалась, и это иннервировало (а вовсе не нервировало) тетушку Альгадефину, необычайно активно помогавшую Асанье (что вызывало у меня чувство ревности), у нее со щек даже исчез ее обычный по вечерам болезненный румянец.
Я сказал об этом маме:
— Тетушка Альгадефина живет исключительно для Асаньи и для Республики.
И мама, спокойная, как сама вечность (и несомненно понимающая мою тайную ревность), ответила:
— Оставь ее. Болезни лечатся только страстью, и лучше пусть она сгорит на работе, чем от чахотки под магнолией.
В Испании уже были синие и красные, и кажется, мы относились к красным, потому что именно среди красных обретались правые, забывшие дорогу к мессе. Красные с положением и деньгами, не сторонники фалангистов и не коммунисты, мы рисковали со всех сторон.
Однажды пришли фалангисты и обыскали весь дом. На другой день пришли коммунисты и обыскали уже обысканное. Без сомнения, наша семья (а все еще помнили дона Мартина) с непонятной политической ориентацией приводила всех в замешательство.
В конце концов нас оставили в покое.
После смерти прадеда дедушка Кайо и бабушка Элоиса в свою очередь решили умереть, пожелав, чтобы их похоронили рядом с прадедом.
Первым умер дон Кайо, в компрессах, в одышке, полный молчаливого смирения. Следом умерла бабушка Элоиса, в молитвах и с распятием в руках. Похороны, понятное дело, были не такие пышные, как у дона Мартина, но на погребение дедушки Кайо явились все налоговые чиновники Мадрида, молодые и старые, пенсионеры и стажеры, веселые и грустные, потому что дедушка Кайо, с его четками и Фомой Кемпийским, был великим либерализатором налогов в Испании, налоговые чиновники относились к нему с большим почтением, и его фотография висела на всех таможенных постах страны.
Я стал пренебрегать козой Пенелопой, все мои силы уходили на визиты к Марии Луисе по средам и пятницам, по тем же дням, в какие ходил к ней прадед. Перед войной (теперь-то я могу так сказать) Мадрид, мой Мадрид, практически превратился в зону красных, вся же остальная Испания была скорее зоной националистов. Однажды мать сказала:
— Надо уезжать в наше леонское поместье, там поспокойней.
— Но папа похоронен здесь, и погиб он за Галана и Гарсиа Эрнандеса.
— Раз такое дело, поступай, как знаешь.
И я остался в Мадриде, среди красных.
Дельмирину, пусть некрасивую, но очень добрую, схватили на улице ополченцы и хотели расстрелять.
— Ты переодетая монахиня.
— Я работаю в «Уньон и Феникс»[106], можете там справиться.
— Не ври, монашка. Ты просто переоделась.