И прежде всего основной вопрос: насколько и в каком смысле православие может рассматриваться как находящееся в исключительном обладании церковности, настолько даже, что не–правосла–вие или вне — православие есть и не–церковь (не говоря уже о том сквернословии относительно инославия, которое у нас в ходу и является признаком хорошего православного тона, самосвидетельством ревности о православии)? Церковь, как тело Христово, конечно, не совпадает с вероисповедными границами, она не ограничивается и православием. Истинные христиане существуют во всем христианском мире (не будем сейчас говорить о не–христианах, «с которыми нет и не может быть в этой жизни молитвенного общения»). Эту христианскую близость и вселенское единение во Христе я опытно познал в «экуменическом» общении. Последнее есть не столько вольность, о которой всегда надо помнить: «блюдите, как опасно ходите», но и — христианское откровение, которое обязывает (конечно, не к церковному безразличию — о, нет! — но к церковному расширению сердец). Помимо
446
того, что в православии я знаю и исповедую его чудесную — отнюдь не человеческим блюдением, но Бо–жией милостью — неповрежденность, чистоту и истинность, но, кроме того, оно для меня есть и свое родное. Это, психологизм, заведомый, хотя и неустрашимый. Ведь правду сказать, нам столь близко не столько православие вообще, как вселенское, но именно наше русское, родное[13]
. Таков невольный провинциализм всего родного и дорогого, именно как близкого. Он преодолевается с годами и опытом «экуменизма», но этого не приходится особенно чураться, хотя и нет основания этим превозноситься. Родную мать можно и должно любить как родную, даже если знать, что она есть единственная на свете любовь только для меня, а не для других, у которых тоже есть свои родные матери. Этот психологизм полагает естественную границу в религиозно–практическом общении, он входит в конкретность церковности, хотя сам по себе не дает оправдания исключительности. Православие является не только истинною, неповрежденного Церковью в своей мистической и догматической сущности, но оно, как и все другие исповедания, есть и церковь историческая, которая отпечатлевает характер ее истории. Но в этом выражается и его относительность и по–своему ограниченность, ибо «дары различны и служения тоже». Римскому чувству церковности, которое, хотя и менее последовательно и решительно, — увы! — усвоено фактически и православием (точнее, православизмом), свойственно абсолютизировать относительное и историческое. Отсюда проистекает и вероисповедная исключительность, которая не признает права на существование исторических различий в Церкви. История же, однако, ведет к их постепенному сглаживанию и умягчению, по крайней мере, физическому. Это относится к области церковной мысли, научной и богословской, а также и практического социального хрис-447
тианства, которое становится все больше некоей социально–экуменической сверхъисповедной, кафолической Церковью, наряду с разными вероисповеданиями. Этот историзм христианства обнажается в эпохи исторических кризисов, подобным той, какую мы ныне переживаем. В частности и я, приняв священство в самом начале русского большевизма, оказался пред лицом тех великих испытаний и потрясений в жизни Церкви, которые она с собою принесла. Вся сила и глубина откровения о Церкви, которое дано мне было в этот брачный час моего священства, соединилась с исторической проверкой церковной конкретности, оказавшейся под ударами вражескими. Я должен сказать по совести, никогда и ни в какой мере я не колебался в верности своему священству и могу по–своему применить к себе слова апостола, что я был иудей из иудеев, но происходившее кругом меня все решительнее научило меня постигать историческую относительность внешних форм. Это не значит, что их можно бросать или менять своевольно, но они сами нуждаются в корректуре относительности. Особенно это относится к иерархическому устроению в Церкви. С иерархией связана сакраментально–мистическая жизнь Церкви, и это для меня есть столь же незыблемая истина и непоколебимая действительность, как свет дневной. Но уже в вопросе об изначальное™ епископата, как непосредственного «апостольского преемства», я не считаю себя связанным (как, впрочем, и не я один) исторически с недоказуемым постулатом, который получил фактическую силу догмата. Хотя от этого для меня никогда не колеблется мистическая подлинность епископского сана и вообще сила хиротонии. Но еще менее умаляется сила и значение всеобщего царственного священства, как и личного духовного христианства. И я должен поведать о своем искушении в этой области, которое я пережил в страдные дни своего крымского сидения под большевиками во время самого первого и разрушительного гонения на Церковь в России. Пред лицом страшного разрыва церковной организации, под ударами этого гонения, так же, как и внутреннего распада, выразившегося в воз-
448