Я с жадностью слушала бесконечные разговоры и страстные споры. И удивлялась взаимному уважению, сплоченности и искренней любви к искусству. Я попала к людям, которые только и думали и жили искусством. Жили интересной, кипучей жизнью, горели и зажигали других. Тогда уже я замечала, что руководящую роль среди этого кружка играл Александр Николаевич. Все к нему прислушивались, ценили его мнение, и это делалось как-то само собой. Его всегда выдвигали арбитром, когда возникали разные сомнения и споры в области искусства.
Вечера были очень интересны. Каждый рассказывал, что он делал, что работал и что видел. Многие из нас увлекались коллекционерством. Александр Николаевич и Сомов собирали старинные рисунки, гравюры, литографии, модные картинки и так называемые «скурильности». Это слово трудно объяснить: нечто странное, некрасивое, смешное, но вместе с тем трогательное и умилительное. Сначала я не понимала увлечения вещами такого характера. Молча недоумевала, но старалась понять неуловимую суть, скрытый смысл и жизнь этого «скурильного».
Я никогда не имела жилки коллекционерства и ничего не собирала, но рассматривала с интересом их приобретения, и мне на многое прекрасное открылись глаза. Александр Николаевич, обладавший исключительным педагогическим даром, незаметно для меня самой занялся моим художественным образованием. Мы с ним вместе ходили в Национальную библиотеку. Он помогал мне добраться до старых итальянских гравюр и, видя меня занятой их изучением, уходил в другое помещение, где шла его собственная работа.
Осматривали вместе церкви, дворцы, их архитектуру и отделку, ходили в музей. Ходили по Foires’ам{31}
, по старинным кварталам Парижа. Иногда одно его слово, сказанное мимоходом, открывало целый незнакомый мне мир. А наше хождение по антикварам, по старым книжным магазинам, по набережным Сены с ее ящиками старьевщиков. Ездили много раз целой компанией в Севр, Сен-Клу, Версаль, Шантильи, Шартр.Александр Николаевич никогда не поучал, не оказывал на меня давления. Не навязывал своего вкуса или мнения. Бесценно было то, что он знакомил меня с искусством во всех его проявлениях и с жизнью громадного культурного центра. И делал это с большим энтузиазмом.
Обладая феноменальной памятью, он все свои знания претворял своим исключительным умом. Ум его был творящий, и творческое начало неистощимо. Все, что он воспринимал от внешнего мира, подвергалось обработке этого блестящего ума. Быстрота восприятия у него была изумительная. Редкая способность ориентации в незнакомой для него области и умение углубиться в нее до конца. Жизнеспособность его была безгранична. Неутомимость удивительная. Мы давно уже все устанем, размякнем, примолкнем, бывало, в вагоне, когда вечером возвращаемся после целого дня, проведенного где-нибудь за городом в прогулках и работе, а Александр Николаевич свеж и бодр. При тряске вагона дорисовывает свои этюды, отмечает что-то в своей записной книжке и часто поет. Иногда даже просто во все горло кричит. Жизнь бьет в нем ключом. Влияние Александра Николаевича было на меня громадно. Это особенно было для меня ощутимо потому, что совпало со временем моих исканий, сомнений, когда художник из ученика должен стать художником-творцом, знающим, что ему
VII.
Как я стала гравером
С раннего детства я любила резать по дереву перочинным ножом. У меня бывали приступы беспричинных слез (последствия потрясения от пожара, о котором речь была выше); но когда мне приносили ольховое полено и давали ножик в руки, я забывала о слезах. Брала полено на колени, садилась на пол и принималась резать. Я вырезала азбуку или несложный орнамент. Вырезанные места быстро краснели на серебристой коре и распространяли терпкий запах.
Когда я подросла, то стала копировать всякую ерунду из «Всемирной иллюстрации», «Нивы», «Пчелы»[174]
, и тогда особенный интерес вызывали во мне иллюстрации, сделанные деревянной гравюрой. Я подолгу их рассматривала.После окончания гимназии, в 1889 году, и начальной школы Штиглица, где я училась по вечерам в течение трех зим, я перешла в Центральное училище той же школы: там я должна была, кроме всего того, что полагалось, еще выбрать какое-нибудь прикладное искусство, «petit art». Таким, между прочим, считалась гравюра на дереве. Я, конечно, выбрала ее. Преподавал там Василий Васильевич Матэ.
Помню момент, когда я начала резать первый раз пальмовую доску. Хрустение дерева при встрече со сталью было мне знакомо. Ощущение, когда инструмент бежит по доске, — совсем особое ощущение. И волнующее, и сладкое. Я дожила до старости, и всегда, когда начинаю резать дерево, меня охватывает непонятное волнение и радость, главное — радость!
Ничего похожего не испытываешь, когда работаешь по линолеуму: впечатление такое, как будто режешь калошу. Линолеум не сопротивляется инструменту, а как-то поддается, сжимается и потом разбухает. Все равно как если бы скульптора вместо глины и камня заставили работать из теста, которое тянется и пухнет.