Из мальчиков я дружила только с Бертраном Расселом, который жил со своей бабушкой, старой леди Рассел, вдовой лорда Джона, в Пембрук-лодж, стоявшем в Ричмонд-парке. Мы с Берти во всем были заодно, но втайне я восхищалась его старшим братом Фрэнком, очень красивым и талантливым юношей. Однако с огорчением должна признаться, что Фрэнк относился к маленьким девочкам так же, как мой старший брат, и имел обыкновение привязывать меня за косы к стволу дерева. Тогда как Берти, серьезный маленький мальчик в синем бархатном костюмчике, с такой же серьезной гувернанткой, был неизменно добр ко мне, и я очень любила приходить в Пембрук-лодж на чай. Но даже тогда я ощущала, какое это неподходящее место для маленьких детей. Леди Рассел всегда говорила полушепотом, а леди Агата, не расстававшаяся с белой шалью, всегда выглядела понурой; Ролло Рассел никогда не открывал рта, только здоровался за руку, да так, будто хотел переломать вам кости, хотя ничего плохого не имел в виду. Все они выплывали из комнат, как призраки, и, казалось, никогда не испытывали чувства голода. Странное это было место для двух совсем юных и невероятно талантливых мальчиков.
Почти все детство я большую часть дня гулял в саду в полном одиночестве и поэтому самые яркие жизненные впечатления переживал наедине. Крайне редко делился я с кем-нибудь своими сокровенными мыслями, а если и случалось, то потом непременно жалел об этом. В саду я знал каждый уголок: в одном месте меня ждали по весне белые примулы, в другом — гнездо горихвостки, в третьем — цветы акации, выглядывавшие из путаницы плюща. Я знал, где найти первые колокольчики, какие дубы раньше покрываются листвой. До сих пор помню, что в 1878 году на одном из них листья проклюнулись уже 14 апреля. Я любил наблюдать, как к росшим под моим окном двум пирамидальным тополям — каждый футов сто высотой — подкрадывается на закате тень дома. Просыпался я обычно рано и порой видел, как в небе появляется Венера, а однажды принял ее за мерцающий в лесу фонарь. Почти не бывало, чтобы я пропустил восход солнца, а в ясные апрельские деньки, выскальзывая из дому на рассвете, успевал как следует размять ноги перед завтраком. Я видел, как солнце окрашивает землю в пурпур и золотит облака, слушал ветер, упивался вспышками молнии. Однако с годами росло мучительное чувство безысходности, и при мысли, что я не найду людей, с которыми смогу говорить откровенно, на меня накатывало отчаяние. И все же природа, книги и математика (правда, это уже позже) спасали меня от безысходного уныния.
Мы с Элис две осени подряд ездили в Венецию, с тех пор я знаю там чуть ли не каждый камень. Со дня моей свадьбы и до начала первой мировой войны, пожалуй, не проходило года, чтобы я не побывал в Италии. Я исходил ее пешком, объездил на велосипеде, как-то раз плавал у ее берегов на трамповом судне, заходившем в каждый порт между Венецией и Генуей. Особенно по душе мне были маленькие, труднодоступные городки и горные виды в Апеннинах. Но разразилась первая мировая война, и так случилось, что я вернулся в Италию лишь в 1949 году. В 1922 году я собирался туда на конгресс, но Муссолини, тогда еще не совершивший свой coup d'etat[1]
, послал предупреждение организаторам, что хотя, пока я буду в Италии, с моей головы не упадет ни волоса, всех итальянцев, замеченных в общении со мной, предадут смерти. Я не желал оставлять за собой кровавый след и перестал ездить в оскверненную им страну, как ни любил ее.