Читаем Автобиография полностью

Условие мое оказалось необходимым и достаточным, и благодаря ему я в первый раз узнала значение этих слов. Я даже не могла найти их определение - в школе этого не проходили, а к первому курсу уже положено было знать. Подучив и загнув пальцы, чтоб не спутаться, я сделала доклад у Пятецкого. Было почему-то много народу, а я была так занята мыслями, чтобы мне не спутаться с этим абсолютным и необходимым, что вместо приличного доклада (обычно доклады я делаю хорошо, как актер <в>), несла им смутный бред, показывала от доски свои картинки и таинственно намекала глазами. Публика не знала, что и подумать. Наконец, Пятецкий остановил представление и попросил толмача перевести. Толмач очень толково изложил! суть дела. Меня спросили, правильно ли - и я сказала "да". После этого началось народное ликование - меня никто ни о чем не спрашивал, они сами сообразили и вывели - Пятецкий пожал мне руку, как шведский король, а я была в мелу и счастьи. Этот доклад запомнился мне концом моей математической карьеры, и я очень рада, что он был такой театральный.

Практическим результатом моего открытия явилась премия, сто пять рублей, которую мне выдали в институте. Пальто посмотрело на меня загибающимся взглядом: оно больше не могло. В нем появилась какая-то отрешенность; иногда оно просто раскидывало руки и отказывалось закрываться. Я попрощалась с ним в теплых выражениях - восемнадцать лет оно обеспечивало единство моей личности в сложных и трудных условиях - и выпорхнула из него в длинном, шикарном и коричневом. Когда я явилась в институт, вахтеры меня не узнали.

Вместе с пальто старая жизнь стала быстро закругляться и заканчиваться. Я написала диссертацию, куда детальное равновесие не вошло, чтобы оно не отвлекало внимания от статфизики. Я собрала все, что сделала, в одну большую статью и отправила ее в Америку. Мы разошлись с мужем, в лучших традициях, как герои Чернышевского, сопроводив выражениями признательности с обоих сторон. Как первый хирург, он стоял над моим интеллектуальным трупом и держал его на искусственном дыхании до тех пор, пока не вступили в строй мои системы. Такие услуги не забываются. И, наконец, я послала за вызовом в Израиль.

Главной причиной, по которой я хотела уехать, были лагеря. Я не могла оторвать от них глаз, как от пропасти. То и дело нога туда скользила когда в состоянии аффекта я несла крамолу заведомым стукачам или ввязывалась в антисемитские потасовки в автобусах, где тоже говорила что угодно. Мне казалось, что я задохнусь, если не дам себе волю. Но дома я жестоко грызла себя за глупость. Глупо было идти в лагерь, когда я ничего не понимала в том, что делалось вокруг: ни в отношении народа к режиму, ни в отношении народа к собственной интеллигенции, ни в отношении народа и интеллигенции ко мне. Чуть только я начинала рассматривать эти понятия ближе, все они, кроме "меня", распадались на группки, группочки людей, каждая со своими подсознательными целями, ничего общего не имеющими с декларированными. И до выяснения вопроса, кто такая для них "я", не было ни малейшей охоты класть вполне ощутимую реальность, "меня", на их покосившиеся алтари.

Но самосудом я себя карала за подлость. Порядочные люди сидели в лагере, а кто не с ними, тот против них. Я очень мучалась своей подлостью и чувством вины перед лагерниками и самосажавшимися демократами, но при одном взгляде на ребенка эти мучения казались мне ребячеством. Более того, при посадке я сломалась бы и раскололась, и вместо героизма получился бы идиотизм и позор. А раскололась бы я обязательно - достаточно было бы только намекнуть, что что-то может случиться с ребенком. Поэтому, когда один мой знакомый сказал, что нельзя быть такой свиньей, чтобы ничего не делать против режима, я ему ответила, что нельзя быть и таким дураком, чтобы идти в лагерь, а надо держаться как глупый поросенок. Такого уровня я и держалась. Я читала Самиздат, и читала бы его при любых условиях, потому что не читать я не могла. Даже библия дошла до меня Самиздатом - кто-то одолжил на пару ночей.

Но я не подписала ни одного демократического письма и даже избегала демократических знакомств, чтобы не втянуться. К счастью, пара встреченных мною диссидентов оказались обыкновенными высокомерными людьми и желания дружить не вызвали. Но хоть и высокомерные, и с табелью о рангах, основанной на демократических заслугах, они стояли передо мной, как люди, а я перед ними - свинья свиньей. Из такого положения выход был один бегство, и когда я увидела, что ворота советской тюрьмы усилиями других людей со скрежетом приоткрываются, я послала за вызовом.

Но человек предполагает, а неизвестно кто располагает. Через несколько месяцев, уже с вызовом в руках, я желала одного - задержаться в этой тюрьме еще на год. И тут в институте узнали про мой вызов и в двадцать минут выгнали, Произошло это на заседании месткома и ошарашенные месткомовцы так и не успели разобраться, за что они меня выгоняют. Засуетившись, стукачи нашего подразделения выползли наружу, и когда я увидела, сколько их, у меня потемнело в глазах. Я не знала, то ли мне плакать, то ли смеяться, и делала то и другое попеременно. Я была как бутылка, которую взболтнули перед употреблением. Примерно через месяц, пасмурным зимним днем, я стояла в сером домашнем свитере перед стеллажом с книгами и перебирала старые письма. Настроение было пасмурное, но спокойное, и я выспалась. Я перечитывала собственные неотправленные письма и зачиталась. Оторвавшись на минуту, я удивилась, что они такие живые и интересные. Моя литература рядом с ними выглядела, как застылое сало на сковородке. И тут меня осенило, как надо писать, Да вот так же, как в письмах - свободно.

И сейчас же как проем открылся в моем сознании. Я увидела быстропишущую руку и почувствовала удобство при письме. Рука была натуральных размеров, розовая и в черном рукаве. За ней огромным галактическим колесом встали трудности, возникающие при писании. Они выглядели, как серо-чёрные размытые планеты в овальном ободе колеса, доходившем до красного дивана у противоположной стены комнаты. Я впервые назвала их по имени: композиция, цвет, музыка, герои, звучащие в терцию, силовое закрученное поле событий, кристалл целого, клинок и виноградная лоза фразы. Я как бы погрузилась в первую планету, прожила ее жгучую начинку и поразилась красоте - потом вынырнула и окунулась во вторую - и когда я вылезла в конце, я уже все о них знала, и в каком-то жаре запрокинула голову - надо было говорить поверх. Столько надо было сказать, выразить поверх этого колеса, что его следовало взять, единым движением, расположившись поудобнее, приняв такую манеру говорения, чтобы язык и губы артикулировали свободно, сами подбирая слова, а голова была бы занята только мыслями, которые нужно выразить - через эти трудности и благодаря им. Вот что означала быстропишущая рука - и моя рука непроизвольно поднялась в воздух и повторила ее движение. Прошло что-то около минуты.

"Что бы такое описать, - подумала я лихорадочно. - Роды: мужчины - не могут, женщины - боятся". Я написала несколько фраз - это был чистый тон, и они поворачивались в руке, как клинок. Я почувствовала, что заговорила, как Валаамова ослица. Торопясь, как на вокзал, я бросилась писать дальше и часам к двум ночи уже кончила свой первый рассказ, проливая по дороге слезы, но ни на минуту не переставая радоваться и держать весь рассказ в руках наподобие кучера. Слова горячими лошадьми выливались неизвестно откуда, из подсознания, и там же шла подготовительная работа: у меня было ощущение, что я, как лунатик, огромными шагами шастаю в темноте по большому дому, на все натыкаясь, но тут же выпрямляясь и примерно правильно выдерживая направление. Со второй половины меня несло напрямую и без единой помарки я вылетела в финал. Это было удивительно здорово - и такого одновременного напряжения всех способностей математика никогда у меня не вызывала. У меня сложилось впечатление, что я попала в мир задач потрясающей сложности, которые мне почему-то легче решать и где я полностью автономна. Это был настоящий полет.

Правда, на следующий день, когда отливка застыла, я ощутила где-то в начале уродливые выступы, искажавшие прекрасньш круг совершенства. Они терзали мою душу буквально физически, но я не знала, как их найти и подточить. Из этого следовало, что я писать не научилась - как в четыре года научилась читать. Но между этими событиями лег мостик, и по нему стала перетекать информация. Я вспомнила тот белый дрожащий свет, свою веру в Бога и умершего пять лет назад отца - и написала "Чудо". Писала я его три дня, но перед каждым по месяцу думала. Стоило мне только обратиться к нему, как уже творилось что-то необыкновенное: фанфары какие-то пели, и что-то вздымалось и падало, как готический собор. Я ходила в состоянии интенсивного счастья и будто пела наверх, запрокинув голову. На третью ночь, написав арест отца и выложив эмоции, я почувствовала, что смертельно устала и хочу спать. Но текст прямо пихался в темноте и пришлось в постели его записывать, чтобы отвязаться. Я понимала, что хорошие вещи так не делаются и что я, наверное, несу графоманский бред. Само его обилие было удручающим.

Но когда я села перепечатывать его на машинку, я вдруг увидела, что написала прекрасный рассказ, только с корявым началом - и тут же как пузырьки от шампанского побежали у меня по крови - я почувствовала некое вознесение - и через пальцы ток пошел на машинку и виноградными лозами фраз я стала переделывать и украшать начало. Со второй половины строчки шли ровные, с большими интервалами между ними, и в написанном ночью не оказалось ни одной помарки. Когда я вижу нынешние страницы, где от правки белого не видать, а остаток я знаю наизусть - я даже не знаю, чему больше удивляться: тому ли, что такие большие рассказы писались набело, или тому, что можно научиться писать ов результате одноминутного видения. Так как оно было уже четвертое в моей жизни (первое я видела года в три, на первом симфоническом концерте) - то я, наконец, догадалась, что это такое свойство моего подсознания, столь же присущее мне, как форма моего носа, который подкачал у меня сильнее всего, что у меня малость подкачало. Но если от носа я ничего хорошего не видела, то это свойство волшебное и полностью нос компенсирует. Не исключено, что они как-то связаны - во всяком случае, я получила их в одном джентельменском наборе от папиной семьи. В универмаге "Москва" продавались такие наборы: желанная кофточка, а к ней никому не нужный шарфик и флакон дорогих духов с продажным запахом.

После "Чуда" я решила, что писать научилась - душа моя была относительно него совершенно спокойна. Я даже решила, что открыла секрет писательства: надо подождать, пока труба запоет, и катать. Оказалось, что это не так. Сейчас, когда я собаку съела на своих неудачах, я знаю, что никого не интересует, как нажито богатство: по рублику ли, работающим колесом, или сразу тысячами, разрядами вдохновения. Важна общая сумма. Такие вещи, как созревание героя, вообще деньгами не оценишь, как рождение ребенка. Короче, это дело подсознания - как ему наживать и какие режимы выбирать. Сознание только задумывает, направляет, руководит и оценивает - а практические банковские операции осуществляет подсознание. Фраза вертится в голове до тех пор, пока она не остановится, и оракул "узнает" ее - вот она, и вот ее место. Иногда про какую-нибудь корявую и неказистую вдову известно, что это "она", а про украшенную пышную генеральшу - что "нет". Бывает, что падежи во фразе странным образом согласованы, смысла она не имеет, и выглядит как сигнал из будущего - и , действительно, только через месяц доходишь до куска, где она заключена в середине, и смысл при ней. Выглядит это так, будто рассказ уже существует, текст единственный и я его восстанавливаю. Интересно, что фразы подбираются по звуку, образуя звуковую вязь; в этом смысле русский язык предоставляет музыкальные возможности, неслыханные в других языках и феноменальную палитру ритмов. Одна буква "р" чего стоит, в которой прорва противостояния и будто на каблуке повернулся; а пение гласных, а широкие звуки, заставляющие красноречиво открываться губы, и даже шипящие пощелкивают и украшают. Когда я пишу, слова из одних корней как бы витают вокруг и сплетаются ручками; потом ритм несет и, встав на дыбы, ставит точку. Нельзя не видеть, что такой язык дан талантливейшему народу. Но чтобы звуки начали зацепляться, за ними должна лежать опора мысли: хорошие мысли порождают хорошие фразы и штампованные мысли дерьмовые. Иногда точное слово звучит, как выстрел - и это сладчайший из звуков в тексте.

В общем, рассказ надо зачать (сценой конца), выносить в страхах неполноценности, и родить согласованными усилиями всего организма. Роды ошеломляющий процесс и производятся большим колесом, которого не было у меня в математике. Каждая его лопасть - это текст, мгновенно пробегаемый и потом еще текст, мгновенно пробегаемый - и маленькие колесики еще подкручивают пропущенные фразы; оно растет, растет, становится огромным, выходит из моей головы и, захватив меня в свой обод, так что только ноги вздернуло, катит солнечным резаком по плану рассказа, разворачиваясь туда и сюда, разрезая материалы, притирая их гранями, и сбивая в твердое тело. Дальше, при перепечатке на машинку, в первом исполнении на публику, я это тело шлифую и превращаю в кристалл: я печатаю только то, что помню, а помню я только "правильный" текст. Текст един, и моя вера в это нерушима. Все, что я забываю - выпадает: у меня патологически плохая память, и в ней остается только цеплючее. Тот факт, что я пушкинских стихов не помню, а свои длинные рассказы помню наизусть, свидетельствует не только о моем возмутительном себялюбии, но и о том, что дело это мое кровное и личное, и я учу его днем и ночью. В сущности, я занимаюсь устным народным творчеством - только рассказываю сама себе.

Так как я знала, что "Чудо" - "в яблочко", я смогла усвоить еще один урок массовой психологии. Те из моих знакомых, которые читали мою графоманскую продукцию, обязательно находили в нем недостатки, давали советы, как его переделать и иногда делали это сами: в "Еврейском самиздате" рассказ появился с вырезанной серединой и измененным названием. Те же, кто меня в графоманской роли не наблюдали, никаких недостатков в рассказе не находили и утаскивали его к себе, как кошка котенка. Вот и прислушивайся после этого к голосу критики. Так как без критики нельзя, то я вышла из положения, найдя себе читателя No 1, читателя No 2 и так далее бывают люди с абсолютным литературным слухом. К ним я обращаюсь, когда моя душа меня гложет; когда же она спокойна, я - тоже, и мне никто не нужен. Я огляделась кругом в поисках рукоположения - никого что-то не нашла и так с той поры неположенная и хожу. Я ощущаю это как формальный непорядок, что никто меня не трахнул мечом по плечу - культурные традиции должны продолжаться, даже среди пустырей, помоек и могил, которыми сопровождается разрушение старого мира. Как поется в Интернационале: "весь мир насилья мы разрушим до основанья, а потом..." Потом обычно бывает суп с котом.

После "Чуда" я написала еще "Последний нонешний денечек" - и прошел испрошенный мной год, настало время отъезда. Сам отъезд был патетический по каким-то своим соображениям большевики не разрешили нам взять багаж, и ноябрьским мокрым вечером мы бежали втроем к самолету: я в своем коричневом пальто, с пишущей машинкой и тяжеленным портфелем с научными черновиками; справа пыхтел сын, в серой курточке, купленной для школы, тащивший картину, подаренную мне ребятами-математиками после защиты - причем с нее непрерывно разматывались белые тесемки и волочились за нами по мокрому асфальту; и слева поспевала мама в черном пальто с двумя сумками, приговаривая "пропали наши вещи". Впереди светила желтыми огнями "Каравелла", как оплот свободы и цивилизации - какой-то вежливый иностранец поспешил нам навстречу и подобрал наши тесемки - и мы ввалились еврейскими цыганами в салон, заполненный красными, желтыми и синими иностранцами, которые непрерывно говорили по-английски, как птицы.

В таком виде мы прибыли в Израиль, который я представляла себе как гористое и храброе место - и сели на абсолютно ровной поверхности, без единого холмика на горизонте, где на фоне встающего малинового солнца в каком-то банном пару клонились подозрительные пальмы. Я ничего не поняла. Потом нас повели в залы ожидания, где в соответствии с некоей табелью о рангах - насколько я уловила, по сионистским и академическим заслугам заставили ожидать разное количество часов, причем я попала в самый конец и сзади меня были только грузины. Это я уже поняла. Мама, как заговоренная, повторяла одну фразу: "пропали наши вещи". Она, пережившая империалистическую, гражданскую и вторую мировую, социалистическую революцию и царские погромы, тридцать седьмой год и дважды сидевшего отца теперь сломалась на этом багаже. Во внезапном приступе живучести я вскочила и побежала лаяться с чиновниками, надеясь выбить чего-нибудь погористее, но, конечно, сломалась, и, расколовшись, подписала на себя какой-то донос на незнакомом языке и векселей на сумму 1 млн. долларов, что скрыла от мамы. Потом нас два часа везли по очень плоскому шоссе, обнесенному колючей проволокой, за которой цвели апельсины - и когда мы прибыли на отведенную нам плешь и повалились на койку, я тут же увидела свой первый сон: меж зеленых шелковистых берегов канала "Москва - Волга", по очень синей воде шел белый пароходик, почти касаясь бортами берегов; я стояла на верхней палубе и трогала босой ногой теплые доски. Проснувшись, я поняла, что если я не буду писать - я погибла.

С тех пор прошло почти три года и моя душа почти оправилась от переселения. Теперь этот загробный мир, где я бродила неприкаянно, обрел для меня реальность и я знаю, что если я сяду на пятьсот второй автобус, то приеду на Тель-Авивскую "тахану мерказит", а не на Комсомольскую площадь. Я уже знаю адреса и телефоны тех добрых людей, которые могут подать духовное утешение и оказать практическую помощь - и на то и на другое мне здесь исключительно везло, и непрерывно кто-нибудь подкладывал солому под бока, вплоть до издания этой книги. Земля-Россия серым туманным шаром плывет внизу и забыть ее нельзя, как жизнь до гроба - а вернуться невозможно и не хочется.

Как в правильно организованной загробной жизни, здесь видишь обратную сторону тех медалей, на которые я глазела на земле. Социализм - пожалуйста, но без лагерей, под водительством меньшевиков и волею народа. Никогда бы не подумала, что такая вещь возможна и что Каутский мне еще отзовется. Я думала, меньшевиков почистили в России. Но к их чести надо сказать, они не сажают - настолько патологически, что воров развелось видимо-невидимо, и из десяти заповедей заповедь "не укради" куда-то выпала. А также последняя заповедь, где сказано, чтоб не пожелать квартиры ближнего своего и ничего из его вещей. Вилла и Вольво стоят литыми тельцами в мирное время, и им приносятся жертвы и всесожжения. В военное время к алтарю отечества выходят мальчики и своей жертвенной кровью все очищают. Остается надеяться, что Бога нет - ибо за такие вещи карают.

Антисемитизма, слава Богу, нету - но есть многонациональный еврейский народ, который в печати и при встречах мне объясняет, что я другая и чтоб знала свое место. Я считаю, что это они другие и опираюсь на национальную гордость великороссов. Но это такая новая опора, что иногда я бываю рада одинокому интеллигентному антисемиту, который мне живо напоминает, что я полнокровная еврейка, а не бледный выходец из России. Я бы только не хотела, чтобы антисемитов было слишком много - это мы уже проходили.

Зато свобода оказалась столь же обширна, как прошлое рабство, и является нескончаемым резервуаром здоровья. Не только потому, что в России я уже гнила бы в лагере, или находилась на пути туда - писательская страсть и советская власть несовместимы. Но в кислородной свободной атмосфере можно говорить, не задыхаясь и облегчить душу на полную катушку. Можно по каплям выдавить из себя раба - после стольких лет тюрьмы я несколько рабоватая. Можно, наконец, оторвать от этой тюрьмы взгляд и подумать о чем-нибудь другом: не хотела бы я кончить свою вторую жизнь таким же политическим уродом, каким кончила первую. И что самое полезное - свобода непрерывно бросает вызов и, как Родос, велит прыгать. Я вижу сардоническое выражение на ее лице: "говори, что хочешь - а мы посмотрим, что ты скажешь". Она хохочет над моими неуклюжими прыжками, но когда я рассержусь и прыгну, как следует, тут же справедливо пожимает мне руку. Она замечательная баба и я очень рада познакомиться. В такие минуты мне кажется, что эта вторая жизнь дана мне за прошлые заслуги.

В личном плане моя вторая жизнь представляет собой вывернутую первую. Зарабатываю я на нее оригинальным способом - читая лекции по математике на иврите. Кто мог придумать такую остроумную кару за мои прошлые грехи, я не знаю - но когда я стою у доски и чудовищными словами, выплевывая вместе с ними зубы, позорю математику безобразной девкой перед нежелающими ее, гогочущими студентами - мне не до смеха. Иврит для меня тот же шамот, как язык позора. Тель-Авивский Университет крупно нагрелся на моем выезде на свободу, но зато его старички с постоянной арендой мест работы могут не бояться моих козней по проникновению в их ряды. Когда они меня выгонят совершенно справедливо и заслуженно - я первым делом поеду в грузинский ресторан и напьюсь на радостях, как грузинский сапожник. Потом уже, протрезвев, я стану выяснять булгаковский вопрос: "что же мы есть-то будем". Страх перед сумой сменил у меня страх перед тюрьмой - хотя до сих пор пальто только размножались и породили две курточки.

Эльбрус занял место моей бывшей графомании. Иногда, когда на горизонте не висят лекции, он сам под меня подлезает, и тогда я просыпаюсь под его образы. Это удивительно красиво - как холодная вода в граненом стакане в жаркий день. К сожалению, он никому не нужен - цивилизация кренится, как испортившийся волчок, который не знает, куда ему раньше упасть. У нее нет горючего в моторах и розовые лишаи социализма распространились по всему телу. И большевики, когда будут лопать Европу, тоже не станут спрашивать, решена ли у нас задача голосования со случайной ошибкой, исходный вариант а без всякой случайной ошибки, единогласно, двинут танки дальше Праги. Но пока сей скорбный час не настал, люди едят, пьют и решают задачи, "как в дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег". И потому, если большевики с Европой по каким-нибудь своим соображениям подождут, а у меня заведутся деньги, я на этот Эльбрус полезу - одна из идей такая простая, что если она правильная, он достоит до тех пор.

Мой бывший порок стал моей профессией. У меня есть клиентура и я процветаю. Денег это почему-то не дает, и я занимаюсь сим древним ремеслом из любви к искусству. Мама считает, что я позорю семью, и открывая дверь моей комнаты, говорит презрительно: "пишет!" Десятилетний сын тоже против: он говорит, что я совсем отбилась от рук и перестала слушаться. Я и сама хотела бросить, когда трудности профессии чуть не вогнали меня в землю - но в кромешной тьме скуки раздался такой устрашающий скрежет зубов реальности, что я тут же вернулась. Только лампа на письменном столе освещает эту тьму и надо держаться ее яркого кружочка, как наши предки держались костра.

Кроме скуки и бегства от реальности, есть еще 23 причины (недавно считала), которые, сменяясь, как загонщики, загоняют меня в работу настолько, что дальше она сама волочит меня, измывается, как хочет и лупит, как боксер грушу. Мрачность моя в такие периоды не поддается описанию потому что я по природе маловерна и легко падаю духом - поэтому я аж вздрагиваю, когда Мессией вступает осиянное колесо и выволакивает рассказ и меня к свету. Вот почему я держусь своей профессии: здесь есть и спасение, и вознесение - примерно раз в три месяца.

Когда же я вижу, как мой сын сидит и лупит на машинке свою газету ("единственная независимая на русском языке в Израиле"), а в соседней комнате моя мама, наморщив лоб, сидит и сочиняет ему для газеты статью - я понимаю, что предприятие наше наследственное, генетическое и причины гораздо глубже. Может, какой-нибудь мой предок скакал и пел хвалу Господу и теперь я должна прыгать и писать. В любом случае, начинающий графоман поступил бы разумно, если бы поинтересовался, какие письма писала его бабушка. Я теперь, кстати, пишу плохие - мне скучно.

И может, потому, что я теперь в родовом деле, я, наконец, уверовала в свое подсознание. До этого я вела себя, как Фома Неверующий, который после каждого чуда просил еще одного, чтобы окончательно убедиться - но когда я вложила персты в седьмое трехмерное видение, я воскликнула, как он: "Господь мой и Бог мой!" Мелкое чудо пошло таким косяком, что математические случаи рядом с ним - как солдатский паек рядом с кандидатским банкетом. Колесо вертится, будто смазанное и временами слышен даже легкий треск, как от гоночного велосипеда; вдохновениев-сдохновениев полный кошель, как мелочи в сумке у кондуктора; герои зачинаются и встают из головы, как Афина-Паллада из головы Зевса - ну прямо музыкальная картина "Рассвет над Москва-рекой", не помню, кто написал. Войска мои сейчас на голову выше меня, и когда они идут в атаку, передо мной одна задача физически выстоять. Когда я ночью, в темноте, бегаю записывать приходящие фразы, сын спрашивает сочувственно: "рассказы напали?" Они, действительно, нападают, как запой или счастливая любовь - и ставят меня в приятное положение человека, который ни ответственности за свою продукцию не несет, ни похвалы не заслуживает, если она качественная. Моя награда в другом - в блаженствах, которыми сопровождается производственный процесс. Царство Божие, действительно, внутри нас - где-то в середине головы, в районе темечка.

Но хоть я и рекламирую подсознание в доходчивой форме моей биографии, должна предупредить, что это хозяин жестокий - он жнет, где не сеял и собирает, где не рассыпал. За неповиновение он грызет, как нечистая совесть и насылает болезнь, похожую на несчастную любовь. Зато платит удивительно щедро - пять талантов на пять, два на два и один на один. Так что стоит поступать к нему в рабство и падать на лицо при малейших признаках его гнева - за послушание он дарует творческую свободу. Как сказано в библии: "Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко". И как благоразумный Давид безудержно льстил Господу и плакал ровно до тех пор, покуда мог изменить приговор, так и тут есть способы, не убоявшись и изучив поближе характер хозяина, смягчить суровый приговор "в поте лица будешь есть твой хлеб".

Можно, например, писать два рассказа сразу - один полегче, другой потруднее - и использовать молнии вдохновений, бьющие в легкий рассказ, для выволакивания тяжелого. Молнии обязательно придут - это блюдо в программе меню. Если же совсем сорганизоваться и использовать каждый разряд одного рассказа для другого, можно получить качели, где без всяких моторов две работы в полетах будут выволакивать друг друга за уши. Надо действительно писать, когда труба запоет - но только чужая труба, от другого рассказа. Можно еще написать рассказ без предварительного замысла, без заранее увиденного конца и без шарика. Для этого надо как бы с закрытыми глазами пройти по гимнастическому бревну сюжета, свободно поворачивая его в сторону наибольшего притока свежих деталей; затем перед концом остановиться, собраться, и, взмолившись невидимой руке о поддержке - завершить взрывным соскоком, с тройным сальто назад. Кто испугается - тот упадет, но кто сохранит нахальство и веру, выполнит упражнение, как Ольга Корбут, и завоюет благорасположение господина своего. Как сказано в библии: "Бог не есть Бог мертвых, но живых".

От этой кухни моей профессии проснулась полузабытая биологическая страсть и интерес к работе мозга. Я сама - экспериментатор, объект наблюдения и инструменты. От меня требуется точность, хладнокровие и готовность подставить наблюдению любой участок. Когда набегает шампанское в крови, и как накоротко замыкает между небом и землей, так что непредвиденные слова сами стекают с пера - я посреди восторга и удивления отмечаю, что трясет меня словно под током, и что это похоже на электростатический разряд через мозг как через конденсатор. Это так же непонятно, как трехфазный ток - но на сей раз нет человека, которому бы это было понятно. Удивительны художественные аппартаменты, в которых сейчас идет работа - и среди них особо выделяются два экрана: один маленький, где-то в лобных долях, на котором я думаю в натуральных цветах, и второй, огромный, широкоформатный, где-то в середине головы, на котором в поразительных цветах идет сцена рассказа. Я вижу - и потом пишу. Когда цвета устанавливаются и я пригляделась - я наклоняю голову и спокойно проникаю под рамку, в трехмерное пространство сцены. Прямо передо мной горит багровый, в полнеба закат, лениво-угрожающе катит свои волны зимнее море, впереди стоит черный герой, вдыхает ветер, думает свои тяжелые мысли. Я стою за ним, рассматриваю детали, или сижу, как писец, с пером и бумагой и записываю. Изображение заходит за глаза, и сзади я еще ощущаю пространство между своей спиной и той дверью, в которую я вылезла. Дорого бы я отдала, чтобы узнать, как это делается. "Если бы только знать", как говорили чеховские героини.

А что я делаю, когда подхожу к герою и одним движением погружаюсь в него, увидев на мгновение его красную печень - и тут же сцена меркнет, а я испытываю его эмоции, думаю его мысли, плачу его слезами. Отрыдав положенное, и записав, чего надо, я вылезаю где-то около его черного плеча, как душа из тела. Мистика - но еще размазывая чужие слезы по лицу и сохраняя потрясенное выражение, я уже втайне ухмыляюсь в глубине души, как актер, который только что удачно умер. Хорошо только, что никто не видит моей игры.

От этих неожиданных чудес я как любопытная Варвара на базаре, перед тем, как ей нос оторвали. Но я не позволяю себе заходиться. Мы никогда не узнаем, как устроен наш мозг - я, во всяком случае, не узнаю. Тот, кто идет после меня, разберется - и я не достойна развязать ремень у его обуви. Но так как я устроена вроде Авимелеха, который любил давать советы, то когда-нибудь я куплю скоросшиватель, разложу чудеса по полочкам и запулю научный труд "Двигатели творческого сгорания". Там будут колеса, шкивы, маленькая шестеренка легкой работы, выволакивающая большую шестерню тяжелой, свободная рукоятка русла работы с выходом на половодье деталей, моторы, сменяющие друг друга в пути, семь трехмерных чудес первого разряда, мысль, как молния и мысль, как бытовая молния, застегивающая две длинные белковые молекулы. Там будут кинозалы и звуковая аппаратура, лебедка, вытаскивающая из трюма фразу по ее звучанию, шумовое устройство, накатывающее ритм, приусадебный участок способностей с лягушкой воображения, произрастающее актерское мастерство, репа здравого смысла и солонка юмора. Там будет черная дыра в истончившейся пленке, отделяющей заднюю черную половину мозга, где находится подсознание, от передней, белой освещенной шестидесятисвечовой лампочкой сознания. Там будет наблюдательный пункт, где сижу я и наблюдаю. И вижу мое сознание и подсознание будто два полушария, переплетенных в совместной работе, как правая и левая рука. Они сидят в тарелке эмоциональной сферы, заполненной горючим - и все это творчество крутится на сексуальном винте, являясь его сублимацией и одновременно половой окраской. Красота и экономичность этого инженерного решения напоминают, что человек создан по образу Божию и что все люди талантливы. Доказать эту теорему легко - никто и никогда не видел бездарных детей, если они здоровы. Это потом их убивают - фарисейское воспитание и книжное образование, лебеда безделья и чертово половое созревание. Живой мозг, который дан от рождения каждому - великая родильня, великий конденсатор, великая мастерская, великая студия и великий генштаб. Трудно поверить, что такое устройство мозга возникло в результате эволюции - оно кажется мне божественным. А может, это только кажется - ведь и дикарю кажется божественным обыкновенный двигатель внутреннего сгорания. Но если сейчас я живой дикарь, то десять лет тому назад я была полумертвым телом домашней хозяйки с грудным ребенком на руках, и тем, кто помогал мне выжить - низкий поклон.

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 гениев науки
10 гениев науки

С одной стороны, мы старались сделать книгу как можно более биографической, не углубляясь в научные дебри. С другой стороны, биографию ученого трудно представить без описания развития его идей. А значит, и без изложения самих идей не обойтись. В одних случаях, где это представлялось удобным, мы старались переплетать биографические сведения с научными, в других — разделять их, тем не менее пытаясь уделить внимание процессам формирования взглядов ученого. Исключение составляют Пифагор и Аристотель. О них, особенно о Пифагоре, сохранилось не так уж много достоверных биографических сведений, поэтому наш рассказ включает анализ источников информации, изложение взглядов различных специалистов. Возможно, из-за этого текст стал несколько суше, но мы пошли на это в угоду достоверности. Тем не менее мы все же надеемся, что книга в целом не только вызовет ваш интерес (он уже есть, если вы начали читать), но и доставит вам удовольствие.

Александр Владимирович Фомин

Биографии и Мемуары / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
10 мифов о Гитлере
10 мифов о Гитлере

Текла ли в жилах Гитлера еврейская кровь? Обладал ли он магической силой? Имел ли психические и сексуальные отклонения? Правы ли военачальники Третьего Рейха, утверждавшие, что фюрер помешал им выиграть войну? Удалось ли ему после поражения бежать в Южную Америку или Антарктиду?..Нас потчуют мифами о Гитлере вот уже две трети века. До сих пор его представляют «бездарным мазилой» и тупым ефрейтором, волей случая дорвавшимся до власти, бесноватым ничтожеством с психологией мелкого лавочника, по любому поводу впадающим в истерику и брызжущим ядовитой слюной… На страницах этой книги предстает совсем другой Гитлер — талантливый художник, незаурядный политик, выдающийся стратег — порой на грани гениальности. Это — первая серьезная попытка взглянуть на фюрера непредвзято и беспристрастно, без идеологических шор и дежурных проклятий. Потому что ВРАГА НАДО ЗНАТЬ! Потому что видеть его сильные стороны — не значит его оправдывать! Потому что, принижая Гитлера, мы принижаем и подвиг наших дедов, победивших самого одаренного и страшного противника от начала времен!

Александр Клинге

Биографии и Мемуары / Документальное