Созидание собственной своей новой духовной жизни привело меня к мысли, что мне нечего делать среди этих талантливых страдальцев. Положим, что я хлопочу около какого-нибудь действительно талантливого человека, провожая его домой и усаживая "со шкандалом" на извозчика, или обороняя от "грубого дворника" и уговаривая не делать мордобития; но ведь это уже в двадцатый раз и может надоесть наконец… Положим, что вот и этот знакомый писатель тоже1
человек огромного дарования; но что же мне-то делать, если я, придя к нему поговорить, вижу, что он "не в себе".— Слышишь, — спрашивает талантливый друг, — как меня такой-то редактор ругает?
Редактор, который ругает, живет на Сергиевской, а тот, кто слышит его ругательства, — в Дмитровском переулке…
— Ишь, лает! А небось до сих пор восьми рублей не отдает… Уж как зашумел!
Еще две-три фразы, и вы видите, что человек в белой горячке. Надобно идти к доктору, тащить его в больницу и лечить… А вылечится — жена не пускает приятелей к мужу. Да и он боится их, как огня, и сам не идет никуда, боясь запить.
Несомненно, народ этот был душевный, добрый и глубоко талантливый; но питейная "драма, питейная болезнь, похмелье и вообще расслабленное состояние, известное под названием "после вчерашнего", занимало в их жизни слишком большое место. Не было у них читателя, они писали неизвестно для кого и хвалили только друг друга. Одиночество талантливых людей вело их к трактирному оживлению и шуму. Ко всему этому надобно прибавить, что в годы 1863–1868 все в журнальном мире падало, разрушалось и валилось. "Современник" стал тускл и упал во мнении живых людей, отводя по полкниги на бесплодные литературные распри, а потом и был закрыт. Закрыто и "Русское слово", и вообще мало-мальски видные деятели разбрелись, исчезли.
Начали появляться какие-то темные издания с темными издателями… Один из них, например, когда пришли описывать его за долги, стал на глазах пристава есть овес, прикинувшись помешанным (Артоболевский). Когда, наконец, в 1868 году основались новые "Отечественные записки", первые годы в них тоже было мало уюта… Все, что собралось, было значительно поломано нравственно и физически, пока, наконец, дело не стало на широкую дорогу. Пока оно складывалось, жить в неустановившемся и неуютном обществе большей частью до последней степени изломанных писателей (с новыми я едва встречался еще) не было никакой возможности, и я уехал за границу. За границей я был два раза: в 1871 году, после Коммуны, причем видел избитый и прусскими и коммунарскими бомбами и пулями город, видел, как приговаривают к смерти сапожников и башмачников; в другой раз я прожил там подряд два года, по временам только приезжая в Россию. В это время я был в Лондоне. Я мало писал об этом, но многому научился, много записал доброго в мою душевную родословную книгу навсегда… Затем прямо из Парижа я поехал в Сербию и в Пеште встретил наших. И об этом я мало писал, но много передумал и навеки много опять-таки взял в свою душевную родословную. Затем подлинная правда жизни повлекла меня к источнику, то есть к мужику. По несчастью, я попал в такие места, где источника видно не было… Деньга привалила в эти места, и я видел только, до чего может дойти бездушный мужик при деньгах. Я здесь, в течение 11/2 года, не знал ни дня, ни ночи покоя. Тогда меня ругали за то, что я не люблю народ. Я писал о том, какая он свинья, потому что он действительно творил преподлейшие вещи. Но мне нужно было знать источник всей этой хитроумной механики народной жизни, о которой я не мог доискаться никакого простого слова и нигде. И вот я из шумной, полупьяной, развратной деревни забрался в леса Новгородской губернии, в усадьбу, где жила только одна крестьянская семья. На моих глазах дикое место стало оживать под сохой пахаря, и вот я тогда в первый раз в жизни увидел действительно одну подлинную важную черту в основах жизни русского народа — именно, власть земли.Таким образом, вся моя личная биография, примерно до 1871 года, решительно должна быть оставлена без всякого внимания; вся она была сплошным затруднением "жить и думать" и поглощала множество сил и времени на ее окончательное забвение. Все же, что накоплено мною "собственными средствами" в опустошенную забвением прошлого совесть, все это пересказано в моих книгах, пересказано поспешно, как пришлось, но пересказано все, чем я жил
лично. Таким образом, вся моя новая биография, после забвения старой, пересказана почти изо дня в день в моих книгах. Больше у меня ничего в жизни личной не было и нет. Много это или мало — судить не мне.ПРИМЕЧАНИЯ