Однако существовала стенограмма предыдущего опроса, доказывающего обратное. В этом же кабинете днем ранее 39-летняя тов. Волгина, член ВКП(б) с 1917 года, косвенно разоблачала опрашиваемого. На вопрос, кто ее пригласил поехать, Ксения Андреевна отвечала: «Шапиро какой-то. Я не знаю, кто он. Он у нас был инструктором. <…> Он пришел вечером, меня не застал, оставил записку, что собирается компания поехать погулять и покупаться. Мы и поехали с Васильевой»141
.«Зачем вы скрываете, – недоумевал Шкирятов, – раз нам уже все известно. <…> Что там, Москва-река?» Топографию окрестностей Москвы-реки знали, конечно, все – мест отдыха в 1926 году было не слишком много. Шапиро провоцировали на «а тут тоже соврешь?», что было бы абсурдно. Врать Шапиро не стал, но и правды не сказал: «Нет, пруд». (На Долгопрудной «пруда», вопреки названию, нет: в то время там протекала река Клязьма, а сегодня проходит Канал им. Москвы и располагается Клязьминское водохранилище.)
Стенограмма только кажется простой. На самом деле участники разговора задействовали несколько регистров одновременно. Общение между следственной комиссией ЦКК и вызванным туда партийцем включало в себя активное использование самых разных языковых функций: от юмора и каламбура до намеренной игры со смыслом слов и высказываний. При этом важно понимать, что такая практика резко противоречила представлению большевиков о собственном языке как о научно выверенном и точном. В семиотической идеологии большевизма язык был сосудом истины, его семантические функции (круг значений языковых единиц) должны были преобладать над риторическими (отношением между знаковыми системами и теми, кто их использует)142
. Избыточная замысловатость речи, особое внимание к риторике были подозрительны. Члены комиссии зачитывали уличающую информацию не для того, чтобы доказать вину – все было и так всем понятно, – а чтобы вернуть разговор в режим говорения правды.Если Шапиро соглашался на коммуникацию, то шло товарищеское выяснение. Если же шла игра в кошки-мышки – разговаривали не «товарищи», а люди из разных лагерей.
«Вот заявление Волгиной, которая сообщила, что вы ей оставили записку, куда ехать и как ехать», – сказал Янсон. У него было еще и свидетельство другого участника, тов. Васильева. Янсон зачитал стенограмму показаний последнего с информацией о том, «как он был приглашен, как приехали другие товарищи». «<…> На Долгопрудной, – рассказывал Васильев, – встречали людей и показывали, куда идти на собрание».
Опрашиваемый продолжал запираться:
Алиби было у всех вызванных. Московский коммунист Чернышев, например, утверждал: «Я в это воскресенье ездил на кладбище и взял с собой пару пива. Может быть, за это вы меня притащите?» Илья Спиридонович нервничал. Он признавался, что исполнял квазирелигиозный ритуал – посещение после Пасхи могил родственников, что считалось у коммунистов нарушением партийной этики. Чернышев как бы вопрошал, не за это ли его вызвали в контрольную комиссию. «Я говорю открыто, что в это воскресенье я брал с собой на кладбище пиво, – продолжал он. – Я ничего не знаю. <…> Сейчас в лесу очень много разных групп собирается. <…> Очень часто собираются кружки, берут с собой пиво и едут в лес погулять»143
.Ну а что делала другая свидетельница – Ксения Андреевна Волгина? Она «ездила снимать себе комнату <…> на 10-й версте». В собрании она не участвовала. «Как же. Буду я участвовать. Я шесть месяцев лежала больная, ничего я не знаю. <…> У меня неврастения, туберкулез легких». Дачу в итоге нашла, сняла за 20 рублей, «чуланчик, нужно же куда-нибудь деваться».