Бажанов писал свои воспоминания в Париже в конце 1920-х, стараясь угодить эмигрантской аудитории. Автор предлагал циничное прочтение партийных документов: мол, всем распоряжался Сталин, результат был предопределен. Вполне возможно, даже вероятно, что Сольц или Ярославский согласовывали свои решения и получали устные директивы от членов Политбюро. Но все это не значит, что они не верили в то, что говорили, и что их язык был казенным, то есть использовавшимся исключительно для общения на публике. Сам вопрос, во что верил или не верил тот или иной большевик, заводит наш разговор в тупик. Дискурсивный анализ вообще не ставит вопрос об искренности и аутентичности, так как он не предполагает выхода из дискурса. Большевик 1920-х годов менял свои высказывания в зависимости от дискурсивной площадки, но не переставал быть большевиком, поэтому бессмысленно настаивать здесь на каком-то скрытом подтексте, который освобождает нас от партийного идиолекта и раскрывает истинную суть ситуации.
Язык стенограммы показывает, как преломлялась и оформлялась ситуация в кабинете ЦКК. Все это будет звучать несколько иначе в доносах, в частной переписке, в воспоминаниях. Каждому жанру письма свойственна его поэтика, и в этом смысле воспоминания Бажанова – это не истина без прикрас, а еще один документ, уже другого типа, раскрывающий очередной аспект правил игры. Политическая расправа над оппозиционерами могла обойтись без лишнего шума. Зачем было писать бесконечные протоколы и заседать до ночи? Пристальное внимание к протоколам заседаний ЦКК стоит нашего времени именно потому, что показывает, как осмыслялась вина в категориях партийной этики, как находилось ей подходящее фреймирование.
Президиум ЦКК объявил Лашевичу строгий выговор с предупреждением. Более того, он обратился к очередному пленуму ЦК и ЦКК с предложением исключить Лашевича из состава ЦК, снять его с поста зампредседателя Реввоенсовета СССР и лишить права занимать ответственные партийные должности в течение двух лет171
.На заседании Политбюро ЦК ВКП(б) 14 июня 1926 года все держали в уме дело Лашевича. Словестная перепалка вращалась, как и на опросах в ЦКК, вокруг вечного вопроса: кто является истинным выразителем сознательного пролетариата – большинство ЦК (и ЦКК как их орудие) или все-таки оппозиция? Взаимные уколы были довольно остры, причем тут оппозиционеры вступались друг за друга.
Зиновьев начал иронически: мол, всякий видит, что верхний партийный эшелон рушится, только рабочие слепы к происходящему. «Тогда не говорите от имени рабочих, а говорите от имени тех нелегальных массовок, которые ваша оппозиция собирает по лесам», – язвил в ответ Ярославский. Но Зиновьев и глазом не моргнул: «Мы еще поговорим об этом деле. Не бросайте раньше обвинений, а то вы можете получить „клеветника“ за это», – добавил он, насмехаясь над рвением ЦКК в навешивании ярлыков.
«А не объясните ли вы нам, почему эти нелегальные массовки возникают?» – вмешался Троцкий.
Ворошилов попытался сострить в ответ: «Потому что вожди делаются безработными».
«А иные сами объявляют себя „вождями“», – повысил ставку Зиновьев. Сторонники ЦК в его глазах выглядели узурпаторами.
Ярославский сослался на разговор с Троцким: «Когда я запросил т. Троцкого: „Вы говорите, что в московской организации существует такой порядок, что два партийца боятся друг с другом разговаривать, назовите факты“. Тов. Троцкий мне на это сказал: „Вы лучше это знаете и сами содействуете этому“. Нет, тов. Троцкий, я член Краснопресненского райкома, хотя выступаю с речами не так часто, как вы, но знаю рабочие массы не хуже, чем вы, и должен здесь сказать, что это есть клевета. На целом ряде собраний мы выступаем и знаем, что рабочие не молчат, не боятся выступать и принимают самое деятельное участие в обсуждении всех вопросов. Я не знаю, может быть, с вами они не говорят…»172
.