Я познакомился с Синявским вскоре после его отсидки, в Москве, в мастерской Биргера. Потом встречался с ним несколько раз и участвовал в его проводах за границу. На другой день после моего приезда в Париж мне в гостиницу позвонила его жена Марья и спросила, не собираюсь ли я их навестить. Я из вежливости сказал, что конечно, но на самом деле не было ни времени, ни большого желания. Она предложила оплатить такси. Я гордо отказался: и сам, мол, не нищий. Тогда я и в самом деле денег не считал, просто не понимая, что их у меня для несчитания слишком мало. Приехал к ним за город на такси, Марья меня встретила, поздоровалась и тут же стала вести себя так, как будто я здесь живу и ни в каких заботах не нуждаюсь. В запущенном этом доме было много всякого народу, включая Гюзель Амальрик и Николая Бокова, автора ходившей в самиздате сатирической повести «Смута новейшего времени, или Похождения Вани Чмотанова». Текст этого сочинения я уже плохо помню, но помню, что там, кажется, герой отрезает и выкрадывает из Мавзолея голову Ленина. Поскольку, пока автор жил в Москве, да и после его отъезда на Запад, повесть распространялась анонимно, молва приписывала ее авторство мне. В этом авторстве, я слышал, меня подозревали какие-то мои враги в партийных и кагэбэшных структурах, что усиливало их злобу ко мне. Бокова я нашел в подвале, где он что-то печатал на большом типографском станке. Когда я ему представился, он спросил: «Вы в изгнании или в послании?» Я не знал, что эта фраза, приписываемая Зинаиде Гиппиус, в эмиграции считается классической и наиболее широко обсуждаемой и толкуемой, поэтому ироничности вопроса не понял и на вопрос ответил вопросом: «А что это значит?» Он, видимо, заподозрил в моем вопросе ответный подвох и не нашел, что ответить. Я стал слоняться по дому, ожидая, что меня вoт-вот позовут к обеду, или к чаю, или к чему-нибудь, но меня никто никуда не звал. Марья Васильевна, время от времени пробегая мимо, не обращала на меня внимания, иногда, впрочем, бегло мне улыбаясь, и так прошло часа два, после чего я, несколько удивленный приемом, сказал: «Ну, ладно, я, пожалуй, поеду». Она посмотрела, словно не понимая, зачем я вообще приезжал, и потом спросила: «А что же ты с Андреем повидаться не хочешь?» Я спросил со скрытым ехидством: «А разве можно?» После чего был немедленно препровожден в кабинет, хозяин которого (может быть, я ошибаюсь, но мне так помнится) в телогрейке, ватных брюках и валенках сидел в углу и крутил самокрутку. Перед ним был медный таз, полный окурков.
Из того, о чем говорили, помню рассказ об издателе, который чуть не прогорел с книгой Синявского «Голос из хора». Он дал автору огромный аванс (на который был куплен дом), а потом пришлось разоряться и на рекламу, чтобы книгу как-нибудь распродать. Говоря о книге, Синявский поглядывал на меня и, очевидно, хотел услышать мое мнение о ней, но не услышал, потому что мое мнение было умеренно положительным, но вряд ли способным удовлетворить честолюбивые ожидания автора. В этой книге собственные мысли Синявского мне были более или менее интересны, но приводимые обильно народно-лагерные речения могли поразить московского профессора, но не меня, прошедшего ремеслуху, армию и с лагерным миром много лет соприкасавшегося. А профессор если уж взялся записывать, то должен был бы сообразить, что в выражении «у меня, как у латыша, только душа да х…» порядок слов должен быть иным, а именно: «у меня, как у латыша, только х… да душа», тут и рифма, и объекты владения выставлены в правильной иерархии. Следующая часть разговора была посвящена поэту Н., который пришел к нему, Синявскому, домой, не побоялся. Пришел и сказал ему, что читал все его книги: «Любимова», «В тени Гоголя», тот же «Голос из хора» и – восхищен, завидует и иногда, читая, плачет. Выслушав это, я заметил, что раз Н. к нему приходит, то, значит, знает, что может себе позволить, а что касается его восторгов, то он их выражает всем, направо и налево, мне выражал тоже, а Манделю он сказал: «Москва без тебя опустела».