В раннюю пору студенчества Галя Рубинштейн (по дружескому и весьма американизированному прозвищу Галя Руби), не то чтоб «открывшая мне мир симфонической музыки», но действительно нередко таскавшая меня с собой в филармонию, сделала ещё один галактического размаха подарок: третий этаж Зимнего дворца. Там, вопреки партийно-начальственному брюзжанию, были вывешены французские импрессионисты. А позднее – и постимпрессионисты, и даже кубисты! Галя, оказывается, занималась в эрмитажном кружке у Антонины Изергиной, которая и сотворила этот подвиг. Вот где промывались все донные колбочки-палочки глаз – чуть ли не лечебная процедура и визуальное пиршество одновременно. Бывал я там бессчётно впоследствии, благодарно любуясь Марке, Дереном, и, конечно же, Манэ и Ренуаром, зрительно празднуя то Матисса, то Вламинка, то Брака и Пикассо. Всё иное казалось – фуфло.
А вот ещё подлинное и своё: в заскорузлом соцреалистическом ЛОСХе открылась краткая выставка Павла Кузнецова, и сам художник, вполне чета Матиссу, с виду маленький, кругленький, лысенький, седенький пожаловал на вернисаж. Его узнали, и малая толпа посетителей, среди которых были мы с Рейном, почтительно окружила его. Он мигом вычислил ситуацию и сказал самое главное, как швырнул горсть зерна в гипотетическую почву: «Художник, он что? Он должен, к примеру, идти по улице и замечать: вот жёлтенькое, синенькое, зелёненькое, красненькое... И – радоваться!» Ну чем не манифест?
В ту же примерно пору загремело имя Ильи Глазунова со скандальной начальственной бранью, и оттого сразу ушки у всех сделались на макушке: что-то, значит, в нём есть! Рейн пошёл в Академию с ним знакомиться, взял меня для поддержки. Илья, красивый парень, чем-то похожий на Брюллова, чуть шепелявя маленьким ртом, жаловался на администрацию: зажимают!
– Я для диплома вот какую вещь задумал – «Дороги войны». А комиссия на предвариловке забраковала. Мол, откуда я взялся, чтоб такую тему и в таком формате решать? А я ж – блокадник, я сам пацаном по этим дорогам прошёл!
Его мастерская была ограничена свисающими полотнищами в громадном Тициановском зале, где имелось ещё несколько таких же временных выгородок для дипломантов. Незаконченная картина, на которую указывал Глазунов, непомерно высилась, вылезая поверх полотнищ, и была, при всём своём соцреализме, довольно-таки ужасна.
Художник, которого поджимали сроки, теперь бурно работал над новой картиной на тему колхозной деревни и в более скромном формате: «Рождение телёнка». Изображён был хлев, освещённый скрытым источником света, склонившиеся над лежащей коровою ветеринары и животноводы и в центре – новорожденный. Телёнок, конечно.
Позднее мы узнали, что мстительные профессора обозвали картину «Рождеством телёнка» и влепили дипломанту трояк. Но не на такого они напали: Глазунов закрутил карьерную интригу всерьёз и на десятилетия вперёд. Он перебрался в Москву и, живя сначала по иностранным посольствам, стал рисовать портреты жён дипломатов – с изрядным мастерством и изрядной же лестью, и дело пошло при бешеной зависти официозных коллег. Но и художник наш для равновесия софициозничал: съездил во Вьетнам и привёз серию зарисовок героических и слегка узкоглазых бойцов. Слегка! Это был такой творческий приём – художник сознательно расширял своим моделям глаза, чтоб они выглядели одухотворённее.
Я навестил Глазунова в его московской квартире, всё ещё видя в нём ущемляемого артиста. Но это было уже далеко не так. Мебель в гостиной, где он со мной разговаривал, была как в средневековом тереме, всюду стояли ларцы, складни, чаши. Сам художник был современен и элегантен в светлом двубортном костюме при шёлковом галстуке и платочке, готовясь идти на какой-то приём.
– Новые картины? Есть, конечно. Но мастерская у меня в другом месте, показать сейчас не могу.
Тяжёлые доски старинно золотились со стен. Распятия, древние лики... Разлучённый с иконой, в проёме отдельно мерцал серебром кованый оклад.
– Как живу? Да ничего. Вот только что съездил в Италию, писал там Джину Лоллобриджиду.
Я чуть не свалился с неудобного дубового стула. Не стал расспрашивать о подробностях – зачем? Для меня это уже были бы новости из какого-нибудь созвездия Центавра.
– Ну, не буду мешать. Я пошёл.