И тут же упрёком – себе: дай ей слова, и ты сможешь услышать их из её уст. Но слов пока нет. Есть пока продолженье московского жёсткого карнавала: мы со звездой на проводах Натальи Горбаневской – тоже, в сущности, звезды диссидентской, загоревшейся жертвенно-жарко у Лобного места на Красной площади в воскресный полдень 25 августа 1968 года. Как там сказано у Всеволода Некрасова, москвича и концептуалиста, по поводу пражского самосожженца?
Вот Наталья-то и была наш Палах. И теперь она уезжает на веки вечные в Париж с двумя сыновьями. Провожают её поэты и диссиденты. И кинозвезда. Но вниманием всех овладевает Андрей Амальрик, автор памфлета «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Он только что из Магадана, весь в ореоле драконоборческой славы. К нему с участливыми вопросами устремляется отец Димитрий Дудко:
– Не приходилось ли терпеть притеснения от уголовного люда?
– Нет, со мной все дружили, – он чуть пришепётывает. – Я им посылки свои раздавал. Даже была поговорка у нас в Магадане: добрый, как Амальрик.
– А здоровие ваше не пострадало?
– А что здоровье? Фэя вот стала толстая.
Пять лет спустя в эту шею (а именно – в горло) вонзится кинжальный осколок стекла при столкновеньи в горах на заледенелой дороге в Испании, и он сам не доживёт до предсказанного им развала империи.
ДВУХДНЕВНАЯ ВЫСТАВКА
Игорь и Леночка тоже были в столице. Сговорились мы вместе провести вечер в мастерской у Бачурина. Не поздно, потому что пора уезжать из Москвы и надо успеть к поездам. Лучше вернёмся и встретим в Белокаменной следующий, какой он там будет по счёту – 1976-й, что ли, год! Звезда обещает билеты на бал в неких высоких сферах.
Я нервничаю, мы с ней опаздываем к условленному часу, но она не спешит, устраивает свои дела и делишки хозяйственные – в собственном стиле, на звёздном и элитарном уровне. В магазине электротоваров надо сослаться на знакомого космонавта, чтоб доставили холодильник, а в мебельном – на хоккеиста из сборной страны. Я, понятное дело, скисаю от таких конкурентов, но хоккеиста всё ж одобряю за... интеллигентность на льду. От удивления он где-то за сценой проваливается под лёд. А космонавт сам собою возносится за пределы Вселенной.
Наконец поднимаемся на какой-то чердак и звоним.
– Это ли знаменитая ленинградская точность? – ярится Евгений Бачурин.
И – матерком, матерком...
– Нет, это московское гостеприимство! Ты чего расшумелся? Гляди, кто тебя посещением удостоил. Королева, звезда!
За столом – притихшие от такой перебранки Тюльпановы. Самолюбивый Бачурин опоминается, все мы снова друзья и артисты, прямо как в опере «Богема» Джакомо Пуччини. А сам он – поэт, и певец, и художник в одном лице. Вот запевает он под гитару:
Огюст – это Ренуар; Оноре, естественно, – де Бальзак, а Орест – лицо вымышленное, – поясняет певец.
Это забавно, иронично, смешно. Все трое жалуются на отсутствие свободы для искусств. «Как и не мы».
Почти фольклорно и драматически осмысленно. Слова по-народному стёрты, обкатаны, но при этом умны и уместны. Голос резок, он его смягчает, где надо, и вместе со струнными переборами образы отзываются в мыслях и чувствах.
Гремучей славы, как у других бардов, не говоря уж об эстрадниках, у Бачурина не получилось. Наверное, он на то не решался. Я просил его тексты, хотел написать о нём в «Континенте» для пущей растравленности, но он не дал. Переосторожничал. Пластинку зато выпустил. Но так, может быть, и лучше: кто понимает, тот ценит. Его знали и пели. Вариант: знают и поют. Хорошенькая актрисуля Марина Старых, игравшая в ТЮЗе козу, которую даже доили на сцене, пела Бачурина совсем по-деревенски: «Дярева вы мои, дярева...»
Но это было уже в Ленинграде, куда я вернулся с Тюльпановыми, хотя и не вместе, а в разных поездах. До Нового года оставалась всего неделя, как вдруг Игорь выдвинул мощную идею устроить свою выставку – у меня! Первой моей реакцией была паника:
– Это ж будут толпы народу... Моя коммуналка не выдержит!
– Толп не будет. Пригласим только избранных!
И ведь убедил. Да и не мог я отказать ему, с неба звезду сорвавшему и мне в руки её протянувшему. Крестами со мной обменявшемуся. Образ запечатлевшему...
Сказано – сделано. На следующее утро он явился с банками краски, намешал колер и ушёл. Я снял всё, что у меня висело на стенах, и начал мазать прямо по обоям. Колер вышел суровый. Когда все стены были замазаны, я взглянул, и душа моя страданиями уязвлена стала: каземат, да и только! Ну ничем не легче, чем Трубецкой равелин: сырой, серо-фиолетовый, мрачный. Как мне здесь жить?