Но вернёмся опять в «Северную Пальмиру». Тогда же Лена Пудовкина познакомила меня с ещё одним смотрителем крыш. Это был Наль Подольский, селившийся на верхотуре одного из домов в той же Коломне. Наружность его была отнюдь не романтической. На вид типичный доцент, каковым он и был, Наль совершал, тем не менее, головокружительные виражи в своей жизни. Бывший математик и кандидат наук, он вступил в братство «котельных юношей» и стал сочинять прозу, которая показалась мне примечательной и именно романтической, в духе любимого мною Леонида Борисова. В той же манере, что и «Волшебник из Гель-Гью», он написал повесть о Роальде Мандельштаме, с которым, кажется, был сам знаком. Эту повесть под названием «Замёрзшие корабли» я позднее вывез «за пределы» и напечатал со своим предисловием в парижском журнале «Эхо», о чём автор, видимо, решил запамятовать, так как напечатал её спустя несколько лет в Ленинграде в подцензурном сборнике «Круг».
Но я помню острое литературное наслаждение, когда Наль читал у себя в мансарде главы из другой повести, полной таинственной игры и сюжетных сюрпризов. Особенно увлёк меня эпизод на раскопках – этот мир мне был незнаком, но типы археологов, даже самые яркие и гротескные, были выписаны со всей живой убедительностью. Думал ли я тогда, что уже довольно скоро сам познакомлюсь с этим кругом и даже буду узнавать прототипы налевских персонажей?
А вот легендарный ныне поэт свалился мне прямо на голову. Из тюрьмы. Иду по Невскому и слышу:
– Дима, ты меня не узнаёшь? Я ж Олег Григорьев. Помнишь, у Глебушки виделись...
– Олег? Ты ж, вроде, в тюрьме...
– Только что вышел!
Сияет. Свежая рубашечка, новый костюмчик.
– Надо это дело отпраздновать.
Пошли ко мне. И началось. Я ему читал стихи. Он провозглашал меня Героем Советского Союза. Он читал свои знаменитые детские страшилки про электрика Петрова, притчи про двух птичек – в клетке и на ветке (прямо про нас), я в ответ провозглашал его новым Хармсом и требовал ещё. И он стал читать прямо из воздуха взявшуюся абсурдистскую прозу, да какую! Помню только фрагменты: «Человек жил в условиях падения тяжестей». Или: «Гражданин, вы из какой давки? Это не ваша давка. Срочно возвратитесь в свою!» Это были краткие шедевры, я никогда не видел их напечатанными. Неужели они пропали?
А что он мне порассказал о своих злоключениях – это такой же абсурд. Пожаловал он по небезалкогольному делу в одну из новостроек широко раскинувшейся Ленинградовки. Дом – тот, квартира – та, а жильцы – другие, недружелюбные:
– Нет здесь таких. Уходите!
Вместо любезного друга – какая-то продавщица из гастронома и два её холуя. Это несправедливо! И Олег вступил с ними в неравный бой. Нагрянула милиция, Олега повязали, но он умудрился уйти в бега прямо из участка. Прятался от властей в мастерской Миши Блинского, успешного коллеги-художника. Долго там жил, чуть не год, пока Миша не уговорил его пойти сдаваться. И оказалось – напрасно! Ещё бы два дня, и истёк бы срок для розыска. А так: добро пожаловать, и – в лагерь.
Но художник и там не пропадёт. К тому же прислал ему замученный совестью Блинский полный набор для оформления красных уголков, и Олега освободили от других работ. А дополнительный профит приносила, увы, порнография, которую сбывал он томящимся зекам. Лепил каких-то кукол из пластилина, добавляя туда табачного пепла.
– Такая клёвая фактура получалась, через день-другой затвердевала, и – хорошо!
Эти разговоры, чтения, байки и, конечно же, возлияния продолжались и продолжались, пока не сказал я:
– Извини, Олежек, я в таком режиме гулять не умею. Мне – хватит.
И что ж, нисколько не обидевшись, мой трёхдневный постоялец деликатно исчез.
Вскоре появился у меня гость не столь экстремальный и экзотический, а всё ж весьма живописный и обаятельный. Поэт-смогист (СМОГ: Самое Молодое Общество Гениев) Юрий Кублановский, волжанин из Москвы. С внешностью артистичной, но не богемной. В стихах – мастер переливающихся эпитетов. Православный. И такой свойский, как будто мы знакомы всю жизнь (за вычетом дюжины лет, на которую он меня моложе). Но и на будущее было нам припасено немало красочных встреч, стихотворных посвящений, дружественных статей и поминальных тостов: на могиле Ахматовой в заснеженном Комарове и у надгробия Пастернака в летнем Переделкине, а уж заздравных – без счёта на моей тогда ещё никому неведомо приближающейся свадьбе. А позднее – чокались мы кружками в мюнхенских пивных садах, бокалами в парижских погребках, сдвигали стопки на берегу Оки в Поленове и Тарусе, опрокидывали рюмку-другую в столичных клубах и прикладывались из горла на борту прогулочного судёнышка в дельте Невы...
И не столько сами пирушки, как ни веселы и уместны они оказывались с таким сотрапезником или даже собутыльником, как Юра, грели и радовали душу, сколько тон внимательного и участливого понимания, который между нами установился сразу по самым главным темам, по приоритетам ума и сердца. Это были, конечно, поэзия и Россия.