Когда мы вернулись к угощению, я расспросил её побольше. То, чем она занималась, было дико интересно: мамонты, каменный век, охотники и собиратели. Это её вторая профессия; раньше была мода, реклама... Теперь – наоборот, древность. Она – докторант Нью-Йоркского университета, собирает материалы для диссертации. Здесь находится по научному обмену, который обеспечивает ей долговременное пребывание с семьёй. Муж просто за казённый счёт её сопровождает, купается в московских привилегиях для иностранцев, разыгрывает из себя диссидента, крутит роман с ресторанной певицей и сейчас вот укатил в Сочи. Так что, как я понял, отношения их держатся на взаимных удобствах да ещё из-за малолетней дочки.
Она глядела на меня выжидательно, с удивившим меня ранее чуть виноватым выражением карих глаз. А если её поцеловать? И я сделал первый шаг, навстречу её (и, конечно, моим) хотениям. Как оказалось – шаг решающий: невидимый стрелочник на небесах перевёл рычаг, и мой состав покатился всё дальше и дальше в другом направлении.
Мы отлично подошли друг другу: она была моложе ровно настолько, сколько уместно в моём возрасте. Выглядела классно, в деловом стиле, недаром прежде занималась модой и всегда была чуть в авангарде. И действительно, большие квадратные сумки из кожи, которые она носила на плече, стали популярными на десятилетие, пожалуй, даже на два вперёд. Но и я не был уже тем гопником, каким предстал ещё недавно звезде. Как раз незадолго до этой встречи моя просто знакомая телевизионная раскрасавица Танечка Видова (так уж у нас с ней полупрохладно получилось) по старой памяти предложила прокатиться с ней в Выборг на финскую распродажу, и я отхватил по моим деньгам такой костюмчик, что Видова чуть обратно в меня не влюбилась. Тот костюм служил мне потом во многих торжественно значимых случаях.
Но дело всё было не в этом, а в том, что с Ольгой я взглянул на себя и на мир со стороны, и не чужим, не «гордым взором иноплеменным», а почти своим, понимающим и сочувствующим. При всей общей «продвинутости», мои мнения были порой диковаты, непереброжены, а верхоглядом мне всё-таки быть не хотелось. Только сочинительствуя, идя в глубь тёмных тем – сквозь слов и через язык, – пользуясь его мудростью, удавалось порой ухватиться за самую суть явлений. Теперь к этому добавлялись и диалоги с моей Аэлитой. Она сама, впрочем, устремлялась в совсем уже немыслимые наслоения времён, в палеолит, готовясь к экспедиции по стоянкам доисторических людей на Украине в Межириче и затем в Авдееве под Курском.
– Ну, вот и повод нам теперь расстаться, – предложил я.
– Почему? – встрепенулась она. – Мы можем ведь встретиться между экспедициями в Москве. Или я могу прилететь сюда...
– Потому, что это для меня уже всерьёз. Да и зачем продолжать? Ведь потом ты исчезнешь, превратишься в мерцающую точку на карте. Всё у тебя вернётся на привычные рельсы, а мне станет больно.
– Нет, нет, пусть будет всерьёз. Ничего не вернётся. Я всё равно развожусь.
– Так, значит, что – вместе?
– Вместе!
Этим словом обозначился некий замысел, который без согласия и снисхождения верховных сил нам двоим было бы не одолеть. А так, с невидимой, но ощутимой поддержкой приходилось лишь верить, терпеть, ждать, рыть носом землю и пользоваться любой возможностью – запиской ли, звонком или реальной встречей, чтобы удержать это связующее понятие. А что оно значило? Где – вместе? Испытуя и сам страшась довериться, я спросил её:
– А сможешь ли ты жить со мной здесь?
– Да. Думаю, что я смогу. Но не Маша... Отец не даст.
Это – её дочь. Конечно, немыслимо отдавать американскую девочку в советскую школу. И я бы своего ребёнка не отдал. Но у меня детей нет.
– А своего мы заведём?
– Да, но сначала надо диссертацию кончить.
Мы ездили к нам на семейную дачу на 78-й километр, нарушив уже на двадцатом железные предписания для иностранцев. Гуляли, пили кислую ягодную настойку, переводили английские стихи. Лучше всего вышло из Конрада Эйкена – словно моё собственное любовное признание: