И как в воду глядел – в сменившихся хронотопах так ведь и вышло: совместный «Бестиарий»! А тогда Тархов договорился о встрече, и в назначенный час мы стояли где-то в районе Загородного у Техноложки (кажется, на Подольской или на Бронницкой) перед дверью в ленинградскую коммуналку. Нам открыл совсем нетипичный житель – денди с лицом молодого идола в тёмном сюртуке и белой манишке со стоячим воротником и свободно повязанным галстуком.
– Миша, – назвался он неожиданно скромно.
Шемякин откинул полу сюртука, вынул из жилетного кармана брегет на цепочке, щёлкнул, взглянул на время, щёлкнул опять и пригласил нас внутрь. Обычный коридор коммуналки с блёклыми стенами, тазиком, висящим на гвозде. Среди убогих дощатых дверей выделяется одна, обитая глянцевым дермантином под кожу, с полированной медной ручкой и таким же блестящим старинным звонком-колокольцем. Художник распахнул дверь, и мы вошли в мир иной.
Посреди комнаты стоял раскрытый рояль. К одной из его ножек был прикован чёрный пудель, тоскливо лежащий в лужице собственных испражнений. Рядом стояло готическое кресло с прямой высокой спинкой, куда был приколот листок с музыкальными знаками.
– Хорал Баха. Ноты осьмнадцатого века, – пояснил хозяин. – Подлинник!
Поодаль висела распятая на крюках баранья туша далеко не первой свежести. Бока её были заветрены, кудельки жира в брюшине высохли и зажелтели. Душок от неё примешивался к струйке миазмов из-под рояля. Перед тушей стоял мольберт с подрамником и бугристыми слоями краски, нанесённой на подмалёвку. На стенах – картины, офорты, рисунки с натюрмортами и обнажённой натурой, фотографии мастера в причудливых образах, всюду – старинные или бутафорские вещи: трубка, тесак, треуголка, диковинки и бранзулетки.
Впечатлений уже было слишком много и густо, чтобы завязать с художником непринуждённую беседу, да и держал он себя как персонаж какого-то им срежиссированного действа с абсурдом, эротикой и, боюсь, чертовщиной, в антракте которого он принимал нас с Тарховым. Не помню, читал ли я ему стихи, или их показывали ему раньше, но как-то составилось у него весьма положительное мнение обо мне, в чём я позже и убедился. Нам предстояли ещё встречи в одном из иных миров, а в тот вспоминаемый год, даже до его наступления, Шемякин вдруг «провалился в потолок», ушёл в недоступное для оставшихся здесь измерение.
Поздней весной так же стремительно уехал и Бродский, оставив для обсуждения своё письмо Брежневу (копии – «радиоголосам»). Почти на равных было написано это прямое обращенье поэта – к тирану средней свирепости и, как-никак, главе государства, коммунистическому бюрократу и авторитарию. Однако – о чём? В памяти всплыл былой разговор с Иосифом-Жозефом, один из последних дружеских споров. Утверждал он, что правителям надо чаще напоминать о смерти.
– Как бы не так! – возражал я. – Они-то считают себя бессмертными.
– Вот именно поэтому!
И теперь опять: «Умру я, пишущий эти строки, умрёте Вы...» Бюрократу писать такое не имеет смысла, человеку – бестактно. А для радиостанции это, действительно, в самый раз. Чего же он хочет от «уважаемого Леонида Ильича»? «Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе...» Ну, это как-то не по тому адресу... Это ж – от Бога!
С Найманом, ненадолго приехавшим из Москвы, мы наспех переговорили об этом письме, сравнив его с солженицынским – о цензуре. Торопясь, Найман вдруг попросил:
– Ты напиши мне, что думаешь! А я отвечу.
– Толя! – воззвал я. – Не может ли так оказаться, что у нашей переписки будут лишние читатели?
– Если хочешь, я никому не покажу твоего письма. Обещаю!
– Нет, нет, ты сможешь его показывать, кому хочешь. Я ведь имею в виду перлюстрацию...
– А! Напиши мне как-нибудь неявно, а я уж пойму!
Сравнение двух писем захватило меня, мысли закипели, перо застрочило по листам. Наверное, я написал по объёму достаточно на целую статью, только именовал из конспирации Бродского «наш», а Солженицына «тот». И у меня получалось, что «наш» против «того» проигрывает, потому что этот – только о себе, а «тот» обо всех.
Написанный текст не поместился даже в двух стандартных конвертах. Пришлось отправить три, довольно увесистых, опущенных в тот же самый ящик. Найман получил лишь один и тут же позвонил мне по междугороднему, недоумевая:
– Что это значит? Письмо без начала и конца, с полуфразы начинается, полуфразой кончается...
– Значит, это средняя часть. Я послал его в трёх конвертах.
– Точно?
– Что за вопрос? До трёх-то я считаю...
– Тогда ты разбирайся со своей почтой, а я разберусь со своей!
Я отправился сразу на Главпочтамт, меня тут же отфутболили в местное отделение связи, а там «с обезоруживающей откровенностью» признались:
– Да, контрольные изъятия у нас происходят, но очень редко. И – всегда на получателя, а не отправителя. Так что пусть адресат ваш побеспокоится, а мы здесь ни при чём...