«Буржуазному демократическому обществу и западной культуре свойствен постоянный поиск новых неожиданных путей пересоздания и новаторства, в то время как левые силы и их перья пребывают в стагнации в традиционных формах реализма и натурализма». Он умел все высказать за полтора раза. Он этому научился за те полтора года в Париже. Купил себе очки у какого-то тамошнего оптика в каком-то импассе[51]
и с тех пор все видел в черно-белом свете: «moderne» и «pas moderne»[52]. Словно упряжная лошадь, тянул он свой бумажно-гладкий культурный груз по пути авангарда, добросовестно сворачивая по указателям: Surrealisme, Absurdisme и Le Nouveau Roman. Французы щедро производили нонсенс. И давать всякой ерунде названия тоже умели! «Абсурдизм»! Если верить словарю, это просто-напросто «бессмыслица». Более новое поветрие – деконструктивизм. Кажется, это означает «разбор». Высокообразованные специалисты по повесничанью развлекались тем, что разбирали на составные части западную культуру. В последний раз, когда я о них слышал, они уже полностью разобрали Ветхий Завет и взялись за Новый. Последним с юга нам прислали «минимализм» – чрезвычайно изысканное слово для бездуховности.Сквозь все эти толстые очки я, конечно же, был всего лишь «рабом сюжета», который сидел, корпел и «тянул нить своего рассказа, словно какая-нибудь швея или рукодельница по датским журналам[53]
прошлого века. Новая эра требует новых форм и нового мышления, а здесь пером словно бы водит призрак Диккенса». Ах, как это утомляет! И с таким легкообразованным деревенщиной мне пришлось бодаться всю жизнь! А все из-за того, что в отрочестве я затесался в ряды коммунистов – просто потому, что искренне верил в права человека. И за это я был осужден тиранами от авангардизма на вечное изгнание. А тут еще меня самим Диккенсом пытались побить! Наверно, он был не в духе. А для меня не было большей отрады, чем оказаться в одной камере со стариной Бозом, пока я отбывал пожизненный срок по приговору, произнесенному судом авангардистской инквизиции. У каждой эпохи свой бзик, и в двадцатом веке это было массовое производство: сотни тысяч экземпляров Гитлера и Сталина.Фридтьоув. Это имя означает «вор мира». Он украл у меня покой и то уважение, которого я заслуживал. Он пытался отнять у меня мою родину – ту страну, которую я носил на своих хрупких плечах всю жизнь. Страну, которую я пробудил к жизни. Он пытался убаюкать ее своими длинными статьями в газете «Моргюнбладид» – «газете всех соотечественников». Потом редакция велела ему послать ко мне человека на мой восьмидесятилетний юбилей. Этого было не избежать! Тогда крупная британская газета только что подтвердила: восемьдесят второй из лучших писателей мира сидит на своем Мысу и уже просидел там двадцать лет, а у него всего и было-то что интервью на страничку в маленькой «крупной газете». И он послал ко мне человека. Засланца. Собственного племянника! Сизоносого образованца, исполненного какой-то историографической справедливости: «А сейчас, когда Стена пала, что Вы, оглядываясь назад, считаете главной причиной того, что так много культурных людей и писателей Вашего поколения угодили в сети такой тоталитарной системы, как коммунизм?» Приторный парниша, весь вид которого говорил о том, что всю жизнь он каждые выходные «высыпался как следует». С чего мне следовало начать? Может, для затравки рассказать ему о «законе о часах бодрствования»?[54]
А? И что я должен был ответить за Коммунистическую партию в 1992 году? Я же с 1938 года на партсобрания не ходил! Ничего себе юбилейное интервью! Лучше бы я последовал примеру Эдварда Мунка, который на свой семидесятилетний юбилей отослал журналистов обратно в свою «Овценпостен»[55]. Но проклятое тщеславие удержало меня от этого. Оно желало свою фотографию в газете. И я решил ответить в том духе, что мы все еще живем при коммунизме в литературе и искусстве. Стена модернизма не пала. Но, конечно, мой славный «вор мира» это вырезал – и в ту ночь, разумеется, спал спокойно. Спал своим гомосексуальным сном, положив на подушку свою вечно нецелованную голову, в которой хранил все мои «секреты». Да где же ты теперь, родимый?Фридтьоув подплывает к берегу – толстобрюхий голец – и смотрит вверх. Да, сейчас он, зараза такая, смотрит на меня снизу вверх. Мы заглядываем в глаза друг другу – и тут меня осеняет:
Я понимаю.
Теперь я понимаю все.