Соню всегда и везде принимали за мою родную сестру, так мы с ней похожи. Она была и беленькая, и хорошенькая. Желтый цыпленок в оранжевом платье с золотистым бантом, которого я выводил во двор, где в детской песочнице возились другие, конечно же не такие совершенные, как она, дети. У Сони всегда было много игрушек — Вера откупалась, чем могла. Она работала, как проклятая, спихнув девочку на руки мне. Я взялся за это охотно. За воспитание самого совершенного в мире ребенка. Соня сразу же невзлюбила плюшевых медвежат, лопоухих зайцев, кукол со стеклянными глазами и пучками искусственных волос. В детстве она любила только одну игрушку — меня. Беря в руки очередного клоуна, одетого в яркий костюм, крутила его с минуту в руках, потом рассерженно бросала на пол:
— Ты красивее.
— Разве? — пытался бороться я с ее скверным вкусом.
— Не такие синие, как у тебя, — говорила меж тем она, выковыривая пластмассовый глаз. А выдирая волосы у очередной куклы, рассерженно заявляла: — Не такие желтые! Не такие!
Ребенок, что с нее взять!
.— Зато его можно посадить, и он никуда не денется, — резонно замечал я, поднимая бедного клоуна. — Он не убежит по своим делам, а будет в компании других кукол пить понарошечный чай.
— А стишки он умеет придумывать? Про краба? Паша, расскажи!
И я послушно заводил свою шарманку:
— Жил-был краб, восемь лап, белые носочки, ползает в песочке…
Стихи Соня так и не научилась сочинять, она вообще была девочкой практичной, всегда лучше считала, чем читала. Это у нее от Веры.
Вера… Она старше меня на десять лет, они с моей матерью сестры по отцу, я называл ее просто Верой и обращался на ты. Сколько я помню, сводные сестры всегда враждовали. Война разгорелась из-за бабушкиного наследства. Та умерла, оставив завещание, согласно которому огромный старый дом и усадьба в полгектара отходили к обеим сестрам в равных долях. Вера хотела денег, она всегда хотела только денег. Моя мать никак не соглашалась свою долю ни уступить, ни продать, говорила, что в этой усадьбе ее корни и предки не простят, если чужие люди будут хозяйничать в доме и в саду. Это было с ее стороны простое, ничем не мотивированное упрямство, у нас тогда уже была и эта дача, и свой огород, но тот деревенский дом в ста километрах от Москвы, где мать родилась, отдать целиком в чужие руки она не хотела.
Со временем там все пришло в упадок: дом, усадьба. Старые яблони засыхали, сад зарастал, а сестры все никак не могли договориться. Едва приезжала одна, как тут же появлялась другая, словно чувствовала соперницу. И разгорался очередной скандал. Тогда я предпочитал уходить в сад. До сих пор помню, как, будучи мальчишкой, с упоением повторял загадочные, непонятные названия, пробуя их на вкус, словно сами яблоки: штрифлинг, пепин-шафран, анис… Я еще помню изумительные кусты смородины. В июле их ветки провисали до самой земли под тяжестью плодов. Ягоды были кислые на вкус, но такие ароматные! Мама клала их в чашку, заваривая чай. Детство, ах, это детство!
Прошло несколько лет, мои отношения с родителями разладилась. И мать, и отец были против того образа жизни, который я вел. Против профессии, которую считали несерьезной. Особенно возмутились, когда узнали, что я подрабатываю манекенщиком. Я злился на родителей, и тетка стала мне ближе, чем кто бы то ни был. Вера часами могла обсуждать мать, и, каюсь, я был ее согласным собеседником.
Время шло, родители мне теперь откровенно мешали. Но я вынужден был жить с ними, с этими людьми, которые абсолютно меня не понимали! Мать была просто домашней курицей, она слишком уж меня опекала, причем такой мелочной, настойчивой заботой, что становилось тошно. От ее приставаний, советов, от немыслимого количества еды, которое она старалась в меня запихнуть. Отец же изводил дачными делами, разговорами о заводе, на котором работал, попытками развернуть меня лицом в сторону другой, «мужской», по его мнению, профессии. Для чего звал в гараж к работягам или на улицу, под березу — забивать в домино козла.
Со скуки я изучал типажи. Игроков в домино, маминых коллег. Забыл сказать, что отец-то мой был простым работягой, зато мать — директором детской библиотеки. За библиотеку я ей безмерно благодарен, потому что она не жаловала больничные, и с гипсом на сломанной руке или соплями в носу я оказывался там, среди книжных полок. Среди наваленных в книгохранилище журналов, которым пришел срок быть списанными из читального зала.
Именно среди этой макулатуры все и случилось: открылся невидимый кран, мысли потекли, словно вода, и я вдруг увидел свою жизнь с того момента, от той книжной полки, и до самого конца, до стакана с отравленным вином. А когда увидел, то уже ничего не захотел менять.