Конечно, по-настоящему это можно выстрадать только в алтаре, иконостас ограждает народ в известной мере от этого искушения, но вообще трудно спокойно думать и говорить об этом внедрении декоративного парада под предлогом благочестия, во святая святых. И, конечно, это увлечение помпой больше всего свойственно наиболее рядовым духовным представителям епископата, превращающим себя в живые иконы.
Однако – увы! – есть общее искушение, и самое трудное здесь и там, что вся эта церковная трагедия возвышения епископата разыгрывается не в догматической осознанности, но на почве церковной психологии, есть… психологизм.
По существу всё остаётся благополучно и неповреждённо, а изнутри же охвачено духовной болезнью человекобожия (что намного хуже человекоугодничества).
Здесь поэтому невозможна ни реформа, ни реформация, которая явилась бы победой духовной провокации, здесь достаточно пересмотра архиерейского чиновника, и вообще применения его хотя бы к греческому чину; для этого нужно перевоспитание как правящей церкви, клира, так и церковного народа.
Во всяком случае, я должен исповедать, что для меня на путях моего священства, при всём моём личном почитании и любви к тем епископам, с которыми я сам имел дело, эта церковная «деспотия» была наиболее тяжёлым крестом, и я чувствую себя виновным в пассивности, церковном попустительстве. И, неизменно читая в церкви гневные речи Господа с обличением «Моисеева седалища», голос мой бессильно дрожал от затаённого страдания. Такова горькая истина об этой стороне моего священства.
Другая же горькая истина относится к моим судьбам, так сказать, литургическим.
Я шёл в священство исключительно ради того, чтобы служить, т. е. по преимуществу совершать литургию. Мой наивный и неопытный глаз при этом не различал никаких подробностей, относящихся к храмовому положению священника. Очень скоро я понял, что для того, чтобы служить, надо иметь храм или, по крайней мере, престол. Но я вступал в клир хотя и не стариком, то во всяком случае и не молодым, чтобы начинать прохождение священнического пути. Кроме того, это произошло в пору жесточайшего гонения на Церковь в России и далее в эмиграции, в обстановке беженства и всяческой церковной тесноты. В результате, кратко говоря, за четверть века своего священства я никогда не имел своего собственного храма, а всегда или «сослужил» архиереям или настоятелям, или имел лишь случайные службы, и, во всяком случае, не в великие праздники.
Мои друзья ревновали в таких случаях об устроении мне службы в домашних помещениях (особенно в Страстную седмицу и на Пасху), и это почти всегда доставалось ценою борьбы и самозащиты».
Здесь отец Сергий имеет в виду распространённые ныне и ставшими притчей во языцех препятствия со стороны правящих архиереев: хотя ты и имеешь каноническое право служить, но «я не благословляю». Почему? «Не благословляю и всё – и разговор окончен». Это только в лесах ГУЛАГа подобные благословения считались совершенно бессмысленными и неуместными, но стоило только отпустить вожжи атеистического преследования – и ты уже «без благословения» не имеешь на это права. Это как раз и имеет в виду отец Сергий. Потому и сетует далее:
«О своём церковном устроении в храме я никогда не знал церковной заботы со стороны епископов. И это положение было для меня лично самым тяжёлым крестом и скорбью на путях моего священства. Её разделяли со мною и мои близкие… Об этом я не могу думать спокойно и ныне, когда болезнь сделала для меня уже почти невозможным самостоятельное служение в храме. И психологический источник этого равнодушия всё тот же, что и выше мною указанный. То есть – равнодушие епископа».
К этому надо прибавить ещё и сочувствие большинства священства и паствы современной церковной России.