И небо было раскрыто, в нём совершался наш апокалипсис. Я чувствовал, видел почти восхождение твоё. Обступили тебя олеандры, розовые и белые, как райские цветы, только того и ждавшие, чтобы склониться над тобою, стать на страже у твоего гроба… Всё становилось понятно, вся мука и зной растворились, исчезли в небесной голубизне этой церкви. Мы думали, что только там, внизу, в зное, происходят события, и не знали, что есть эта высь, а оказывается – здесь ждали… И глубоко внизу, вдали остались зной, муки, стенания, смерть, – на самом же деле не это было, потому что есть то, и теперь раскрыто…
Шла литургия. Не знаю, где она совершалась, на земле или на небе…
«Ангельскими невидимо дориносима чинами» – привычные, уже примелькавшиеся святые слова… но кто это в алтаре направо… разве не сослужитель небесный? А эти странные демонские лики, с такой неведомой мне, превосходящей моё воображение злобою на меня смотрящие и… тоже из алтаря… Но не боюсь я вас, ибо к небу он восходит, мой белый мальчик, и вы бессильны перед его защитою, пред его светом…
Слушаю «апостол» о воскресении и всеобщем внезапном изменении… и впервые понимаю, что это так и будет и как это будет.
Нужно ли верить, что литургия совершается в сослужении ангелов, когда я это… видел?
Не так же ли видел ангела священник Захария около кадильного алтаря, или сослужащий с преподобным Сергием видел ангела, литургисающего с ним, как повествует его житие?
Но и здесь не дерзновенно ли, возможно ли делать такие сопоставления?
Должно. Ибо не себя ведь, не темноту свою греховную сравниваем мы, но виденное по Божественному усмотрению…
Так вот к чему звал меня этот звон с высоты, который так настойчиво слышался мне в то лето. Ты пришёл к нам в Рождественскую ночь, под звон колоколов, славивших родившегося Христа. Духовное твоё рождение совершилось в день празднования собора Крестителя, «величайшего между рожденными женою», Господня Предтечи, к его лику принадлежишь ты, вестник небес. И мнится и верится, станешь ты у смертного изголовья с печалью молчаливого укора иль с радостью вечного свидания, светозарным ангелом смерти».
5
«Жизнь даётся один раз человеку, и в этом смысле дорога и интересна всякая жизнь. Индивидуальность есть как бы окно, чрез которое зрится поток жизни, и личная судьба есть рамка, в которой она оформляется, дробится, конкретизируется. То важное, дивное и страшное, чему суждено было стать свидетелями и участниками людям нашего поколения, каждым испытано и пережито по-своему. И в этом – оправдание и вместе побуждение рассказать о пережитом каждым по-своему. Это же понуждение испытываю я теперь, когда волею судеб прервалась временно линия моей жизни, и я оказался выброшен из пределов России.
Отрезок времени от начала революции лежит предо мною, если не законченным внутренне, то оборванным, как обрывается всякая жизнь. И невольно хочется посмотреть на него извне и изнутри как на целое, ещё раз пережить и понять.
Однако я чувствую себя не в силах писать воспоминания.
В своё время я делал заметки в потаённой книге сердца, род интимного дневника. Но его нет со мной, как нет вообще никаких материалов, а надорванная и ослабевшая память не помогает. К тому же никогда у меня не было ни интереса, ни вкуса к конкретному, к действительности, такова моя слабость и моё свойство. События всегда воспринимались мною в виде звуковых или красочных нитей определённого колорита и насыщенности, но я не имел ни умения, ни вкуса разлагать их на конкретности. При этом сам я, как ввиду личной слабости, так и ввиду особого своего отношения к современности, в которой почему-то всегда оказываюсь не современным, чужим в трагическом разладе, не принимал активного участия в событиях, был ими влеком, но не делал их, созерцал и чувствовал, но не был деятелем, по крайней мере, в смысле внешнего исторического делания.
Пусть так. Но ведь и то, что совершалось в душах людей, имеет право на такое же внимание, как внешние события. И события в душах, в известном смысле, важнее и существеннее внешних событий. Попытаюсь и я закрепить те, бледнеющие уже, нити своих воспоминаний о том, как революция, происходившая извне, протекла в моей душе и отражалась в моих судьбах.
Но я чувствую потребность сделать здесь нечто вроде пролога – о себе, о том, что я был и чем стал к тому времени, когда грянула мировая война, а за ней и революция.
Революцию я пережил трагически, как гибель того, что было для меня самым дорогим, сладким, радостным в русской жизни, как гибель любви. Да, для меня революция именно и была катастрофой любви, унесшей из мира её предмет и опустошившей душу, ограбившей её. Пусть смеются над этой трагической эротикой, которая всё время составляла «ошибкой в оценке объекта», пока не погиб сам объект. Однако это было так.
В предреволюционной России был такой безумец, который носил в сердце стыдливую и до конца никогда не высказанную трагику любви, которая всё время и попиралась её объектом. И эти объектом был царь. Я любил царя, хотел Россию только с царём, и без царя Россия была для меня не Россия.