Ангелы-хранители над печкой никогда не вздрагивали белым и коричневым от дыма крылом, все время смотрели только на потолок и ни один, никогда не обернул ко мне свои большие пустые глаза. О, если бы хоть раз, нежданно-негаданно, один из них подмигнул мне или шепнул словечко каким-нибудь подобающим ангелу голосом! Какая вечная неподвижность! Как все одно и то же во всем и повсюду! Зеркало умывальника никогда не показывало ничего, кроме того, что я сам ему покажу, и хотя я так часто изменял перед ним свое лицо, никогда не изумило меня волшебством, но всегда возвращало мне мои самые фантастические гримасы в том же самом виде, верно и надежно. И из рабочего столика у окна никогда не слышались тревожные писки, чтобы я мог захватить с поличным катушки, пуговицы, иголки за каким-то сокровенным Вальпургиевым сборищем!
И напрасно бродил я из комнаты в комнату в глубине квартиры, в комнату матери, в комнату отца, в большую гостиную: вещи и там не вступали ни в какие сокровенные игры, не было в них никакой тайны или тайной музыки, которую они, каждая по отдельности, могли бы доверить только мне, не было превращения или танца, на которых я мог бы захватить их врасплох, все было так ясно, так неподвижно и замкнуто, и чем дальше уходил я вглубь среди них, тем меньше ждало меня что-либо из того, чего я жаждал!
Нигде ни одной занавеси, которая вспорхнула бы, превращаясь в бабочку, нигде ни одного дивана, который, потягиваясь и чихая, принялся бы вытряхивать свою одёжку, нигде нет часов, из которых, по крайней мере, выскакивала бы кукушка, нигде ни кровати, в которой шевелился бы дух гусиного пуха, нигде ничего, что каким бы то ни было образом успокоило бы мое сознание бесконечной собственной значительности и утолило жажду игры!
Красный плюш обивки в комнате матери не вздыхал мне вслед даже облачком пыли, которое могло бы свидетельствовать, что он охотно бы ожил ради детей, а точнее — ради меня одного; Арпад и семь вождей над кроватью родителей не покидали своей рамки, напрасно я глядел на них, уговаривал, танцевал, пел и кувыркался перед ними. Ничто не двигалось, разве что мать приходила из кухни и уводила меня с собой, чтобы я не устроил в комнатах полного разгрома.
И как только она переступит порог, вещи все-таки оживают. Превращение происходит, и, с помощью моей матери, они выдают свои секреты. Но увы, какие удручающие секреты! На игру не было и намека! Нет того, чтобы польстить сознанию моей бесконечной значительности, моей единственности, — скорее меня обращало в ничто, когда все без изъятия: мебель, занавеси, диваны — заговаривали голосом матери:
— Мы стоили денег, а у тебя их нет! Много денег! Дорогих денег! Трудных денег!
Это заговорила теперь картинка над кроватью родителей, теперь Арпад с семью вождями покинули свою рамку, теперь красный плюш тоже выкрикивал: не колоти по мне, ведь я стоил денег, не жди, чтобы я сошел к тебе, ведь я стоил денег! и диваны: не жди, чтобы мы стали вытряхивать свою одёжку, ведь мы стоили денег! Одни погромче, другие потише, все тянули одну песню: не тронь, не жди от нас ничего, а не то мы сотремся, облезем, посечемся, надломимся, и придется покупать новые вещи, нам в замену!
Было ли, после этого, вообще какое бы то ни было различие между ними? Повсюду была скрытая тень одного и того же укора: «деньги, которых мало», «которые так трудно зарабатывает твой отец» и «которых у тебя нет и ох, как не скоро будут!» Сопровождаемый всеми этими укорами я плетусь, понурившись, вслед за матерью в кухню.
Но и эта кухня — до чего она мне постыла! И чем больше присматриваюсь и прислушиваюсь к матери, тем яснее чувствую: и в ней нет почти ничего, что было бы моим.
Гордость, которая, главным образом, виднелась на кончике маленького вздернутого носа, предназначалась моему отцу. Примерное усердие, которым так и проварено было ее полное лицо, — кастрюлям. А веселость, которая нет-нет да и проблескивала в ее карих глазах, — кушаньям, их испарениям, вкусам и запахам, которые витали над плитой.
А что же оставалось для меня? Самое большее — та частица, что достанется мне из этих блюд, но в сравнении с тем, чего я ожидал от матери, — ровным счетом ничего!
Угрюмые раны моего чуткого сердца, как могла бы их исцелить однообразная суматоха матери вокруг плиты? Все эти пробования, помешивания, размалывания, ощипывания, все эти вылущивания, выпаривания, закатывания крышек, — всё это не открывало ничего, ну ровным счетом ничего в моей собственной тревожной исключительности!