– На погоду как обижаться? Только дураки на нее обижаются, – говорил варзужский сосед Тимофей Авдеевич Заборщиков, когда слышал, как Варина мать охала из-за того, что в природе все пошло наперекосяк – зима в этом году была теплая, а весна, наоборот, наступила холодная.
Тимофей Авдеевич был настоящим помором; в отличие от Вариных, его предки пришли на Беломорье еще в пятнадцатом веке. Когда Варя училась в шестом классе, ее поразило, что про крестьянина Заборщикова, который был, наверное, прапрапрадедушкой Тимофея Авдеевича, рассказывают в школе на уроках истории, потому что он осваивал северные края, а значит, был такой же исторической личностью, как, например, Петр Великий.
Ее волновали и радостно тревожили незримые нити, которыми была причудливо пронизана жизнь.
Соседка напротив заплатила за очки, тут же извлекла из сумки газету и принялась увлеченно читать статью на первой полосе – про то, что у эстрадного певца, которого все считали геем, родилась двойня. Зачем ей об этом знать, было непонятно. Но на погоду только дураки обижаются.
Поток коробейников вдруг прервался, словно его течение чем-нибудь перегородилось. Оглянувшись, Варя поняла, что так оно и есть.
В проходе у двери остановился чисто одетый старичок с баяном. Не дожидаясь, пока в вагоне наступит тишина, да этого и невозможно было бы дождаться, он неторопливо, с какой-то наивной старческой аккуратностью, развел мехи и запел:
– А на том берегу незабудки цветут, а на том берегу звезд весенний салют…
– Ну, завелись! – поморщилась соседка с помидорной рассадой. – Только душу рвут. И кому ихнее вытье нравится?
– Нам нравится, бабуля, – радостно произнес парень с пивом, тот самый, который вжал Варю в окно плечом. – А чего? Красиво дед поет, за душу берет.
– Это кто тебе тут бабуля? – оскорбилась дачница. – Да у меня брат родной как ты!
Варя лишь краем уха слышала эту перепалку. Вагонные певцы – это было то, за что дорогу в электричке можно было любить безусловно, без оговорок. Она знала их всех наперечет – и этого опрятного старика, и цыганскую девочку, и женщину с глазами как на иконе, и мальчишку, похожего на отличника. Пели они все похоже, и репертуар у них был почти одинаковый, и у всех почему-то обязательно был баян, а не, например, гитара. Но слушать их Варе не надоедало. К тому же только здесь и можно было услышать те песни, которые они пели. Ну или на никому не известных концертах, на которые пожилые люди ходят умиленья ради.
Склонности к умилению Варя в себе не наблюдала. Но жизнь стояла в этих песнях во всей ее полноте, и за это Варя их любила.
– Берега, берега… Берег этот и тот. Между ними река моей жизни течет, – старательно выводил певец.
Закончив песню, все куплеты без изъятия, старик пошел по проходу. Денег он не просил, но в пакет, болтающийся у него на поясе, они полетели дождем. Варя положила тоже.
Электричка тем временем вырвалась из широкого кольца Москвы. За окном потянулись простые пейзажи, которые составляли для Вари не меньшую прелесть дороги, чем вагонное пение.
Правда, она особенно любила эту дорогу не весной, а летом. И добро бы по какой-нибудь общепонятной причине – ну, летом погода лучше, что ли, – так ведь нет.
Варя любила летнюю дорогу из-за иван-чая.
Удивительная это была трава! Говорят, бывает трава забвения, лотос, кажется. А иван-чай казался Варе травой времени. Как он расцветал темно-розовыми купинами, знаменуя приход раннего лета, как светлели его цветы, когда лето шло к зениту, как, когда оно еще, казалось, в зените и стояло, иван-чай вдруг делался белесым, словно дымкой подергивался, и становилось понятно, что яркая летняя мощь лишь обманывает глаз, а на самом деле где-то, в воздухе или в земле, уже зародилась осень, и нет ей удержу!..
Рассказывать о таких вещах в тридцать три года Варя не считала нужным. Да и кому она могла об этом рассказать? Да и хотела ли рассказывать? «Иван-чаем» она назвала свой первый сервиз, и этого ей хватило. На чайнике, молочнике, сахарнице, на каждой чашке светилась, сияла эта странная трава во все времена своего летнего цветенья.
Поэтому жаль было, что ее густые острова не мелькают сейчас за окном электрички.
Будь ее воля, Варя переселилась бы в этот город навсегда.
То есть, собственно, воля у нее и так была своя, и ни на кого оглядываться ей не приходилось. Но Москва держала ее крепче всякой оглядки, потому что в Москве была работа, которую она любила.
А сюда она приезжала каждые выходные, притом без видимой цели. Ей нравилось идти по улице, которая плавно спускается к реке, и видеть по обе стороны этой улицы темные от старости деревянные дома – вот этому сто лет, а тому и все сто пятьдесят.
Дому, который принадлежал теперь Варе, было двести лет. Катерина, узнав об этом, удивилась:
– Так он же деревянный! Разве они могут столько простоять?
– Могут, – кивнула Варя. – В Варзуге и дольше стоят.
– Надо же! – покрутила головой Катерина. – А Колька сараюшку на даче поставил, так за год жучок до того источил, хоть сноси.
Катерина работала в парикмахерской на углу. Она с гордостью говорила: