Потоцкий — не из знаменитой аристократической семьи, — некогда известный критик, написал историю литературы «Молодой Польши»[356]
, книгу довольно странную и забытую еще в межвоенном двадцатилетии. Он приехал в Париж в качестве журналиста, застрял там, состарился, семьей так и не обзавелся и зарабатывал на жизнь, выполняя какие-то нерегулярные заказы польского посольства. Надя заботилась об этом одиноком ворчуне с пышными седыми усами и совершенно бескорыстно проявляла к нему большую доброту. Хотя Надя хорошо говорила по-польски, после развода ее ничто не связывало с Польшей, зато она часто рассказывала о своих оставшихся в России братьях, показывала их письма и с восторгом отзывалась о социалистическом государстве.В живописи она старалась следовать великому и прекрасному примеру современности — не Пикассо или Браку, а Фернану Леже: видимо, трубы, паровые котлы и механизированные фигуры пролетариев на его картинах соответствовали ее представлениям о коммунизме. Ее друг, молодой французский художник, с которым они часто вместе работали и который иногда оставался на ужин, полностью находился под ее влиянием и писал точно так же, как она.
Я считал Надю сильной личностью, однако продолжение ее жизни стало для меня неожиданностью. Она познакомилась со своим кумиром, Фернаном Леже, покорила его сердце, вышла за него замуж, а затем стала попечительницей его музея в Провансе и наследницей его состояния.
В подборе назидательных книг я был достойным внуком моей бабки Кунатовой[357]
, и не имеет значения, что ее умственный кругозор был совсем узким, а мой — несколько более широким. Следует пояснить: я читал книги по тысячам разных причин, но к тем из них, которые я называю назидательными, обращался с определенной целью — чтобы духовно укрепиться. Бо́льшая часть современной мне литературы не укрепляла, а ослабляла и потому не годилась для этой цели. По этой же причине я не слишком жаловал романы, да и вообще так называемая художественная литература мне не помогала.Нас укрепляет всё то, что расширяет человека, представляет его как существо многомерное. Нарисованным на бумаге человечкам, живущим в двух измерениях, трудно вообразить, что можно вознестись над плоской поверхностью. Точно так же и мы с определенным трудом воспринимаем мысль, что человек — не только мясо, но и житель неземной сферы, где он пребывает со своей молитвой. Итак, я выбирал благочестивые трактаты разных религий (христианские и нехристианские), труды святого Августина и Эммануила Сведенборга, книгу «Зоар»[358]
и другие части каббалы, жития праведников. А также философию, если она была достаточно духовной. В этом смысле мне очень пригождалось знание французского. До войны моим любимым автором был религиозный философ Луи Лавель[359]. После войны — французские богословы, например Гастон Фессар[360]. На английском языке сразу после войны я открыл для себя «The Cloud of Unknowing», то есть «Облако неведения», духовный путеводитель четырнадцатого века.Живя за границей, я постоянно читал выходящий в Кракове «Знак»[361]
. Я находил в нем много материала для размышлений и с уважением относился к сотрудникам этого журнала, быть может, даже не подозревавшим, как далеко простирается его влияние.В том, что я говорю, можно усмотреть очень прагматичное отношение к истине — ведь мое воображение питалось такими разными, не согласующимися друг с другом текстами. Не стану отрицать, прочитанный мною в школьные годы в Вильно «Религиозный опыт» прагматика Уильяма Джемса произвел на меня сильное впечатление. Однако должен сразу же прибавить, что свойственная прагматикам терпимость вовсе не обязательно ведет к созданию некоей синкретической смеси верований и религий, как это произошло в движении нью-эйдж. Кажется, я сумел от этого уберечься.
К числу назидательных книг я отношу и труды горьких, но, несмотря на это, придающих сил философов. Мне случается читать Шопенгауэра, некоторые сочинения Ницше и Шестова.
Я не любил ее романы. В жизни она появлялась в окружении других членов Академии литературы[362]
и была эгерией высшего света Варшавы, что не располагало к знакомству. В отличие от моих ровесников, таких как Вреза, Рудницкий, Гомбрович или Завейский, я не принадлежал к ее кругу. Я познакомился с ней в Кракове, после войны. Она была окружена коммунистическими функционерами, но, кажется, к тому времени уже совсем оглохла. Ее роман «Узлы жизни» оставил меня равнодушным.