Но лишь поколение «Скамандра» занялось Рембо всерьез. В 1916 году Ярослав Ивашкевич и Мечислав Рытард переводят в Киеве его «Озарения». Тот же Ивашкевич в своих «Касыдах» перенимает у Рембо новую форму поэмы в прозе. Его «Молитва к Артюру Рембо» — это почти спиритический сеанс, вызывание духа. Вскоре переводить Рембо начнут Тувим и Слонимский. Можно сказать, что молодой Тувим переходит из-под знамени Уитмена под знамя Рембо.
Энергия слова, чувственность языка, буйство цвета — вот знаки переворота в польском языке после языковой инертности модернизма. Польская поэзия, как, впрочем, и поэзии многих других языков, многим обязана Рембо. В этом отношении его влияние продолжалось дольше, чем влияние Уитмена и уж тем более Уайльда.
Однако не художественное новаторство создало легенду Рембо, но в первую очередь его бунт против установленных правил поведения, против собственной мещанской семьи и против общества в целом. Своей биографией он как бы установил и закрепил образец, который будет повторяться много десятков лет после его смерти. Разве беспорядки среди американской молодежи в шестидесятые годы не напоминают слияния единичных бунтов в некую толпу Бодлеров и Рембо? Включая дальнейшие судьбы этого поколения. Сам Рембо считал свои юношеские тревоги и волнения подходящими для подросткового возраста и обратился к серьезным делам, то есть к деньгам и политике. То же самое выбрало поколение юппи.
Сначала Рембо оценили несколько французских литераторов, которые начали говорить и писать о нем. Его слава на первых порах распространялась среди художественной богемы разных стран, а уже потом достигла широких кругов. Подобным образом, волнообразно, распространялась и слава его современников и почти ровесников — Сезанна и Ван Гога, чье значение в живописи сравнимо со значением Рембо в поэзии, хотя о них знает каждый, поскольку их картины сто́ят на международном рынке миллионы долларов.
Чтобы вокруг какого-нибудь имени выросла легенда, необходимо несколько условий. Всё, что происходило во Франции, привлекало внимание мира — во всяком случае, Европа читала французские журналы и книги. После периода господства латыни французский надолго стал языком, который следовало знать. Наверняка в разных других странах тоже появлялись взъерошенные поэты-бунтари, но они давали начало лишь местным историям. Необходим был подходящий момент в историческое время, когда множились несправедливости капитализма и революционные мечты. Неизвестно, сражался ли Рембо на баррикадах Парижской коммуны, но этот слух знаменателен.
Быть может, человеческие сообщества нуждаются в именах-символах, именах-обобщениях. В Польше такие имена принадлежали романтическим поэтам: например, имя Мицкевича, процесс филоматов, ночь Дзядов слились в единое мифическое целое. Невозможно избежать вопроса, что случится с именами-символами в культуре движущихся картинок, паразитирующей на достижениях человечества (поп-арт, постмодернизм). Вероятно, они будут всё чаще пригождаться, но из них будет утекать реальность. Биография Рембо — поэта, который хотел достичь невыразимого, пусть даже с помощью «расстройства всех чувств», замолк и превратился в купца-авантюриста, — еще долго будет излюбленной темой телевизионных сценариев.
Утро осеннего дня 1934 года. Из общежития для польских стипендиатов на рю Ламманде недалеко от бульвара Батиньоль (станция метро «Клиши») я поехал на станцию «Мальзерб» и на площади Мальзерб нашел табличку с надписью «Légation de Lithuanie»[406]
. Там меня встретил Оскар Милош, который сказал, что завтракать с нами будет молодой греческий поэт из Константинополя, пишущий по-французски и по-английски. В общем, лингвистический феномен. Юноша пришел, и я помню, как мы шли втроем, а ресторана не помню — наверное, это был итальянский «Поккарди», недалеко от Оперы, потому что обычно Оскар приглашал именно туда.Много позже Родити станет одним из моих литературных знакомых, но тогда я об этом еще не знал. Та непродолжительная встреча позволяет мне задуматься над моей, да и не только моей безграничной провинциальностью, о которой сегодня никто не имеет представления. Возможно, варшавяне успешно делали вид, что они не провинциальны, но нам, выходцам из Вильно, нечего было даже пытаться. В лице Родити я встретил первого космополита в полном смысле этого слова, однако Левант, откуда он происходил, был для меня совершенно лишен очертаний. В то время я даже не слышал о Кавафисе и не представлял себе, как там обстоит дело с языками — греческим и другими. А Родити на самом деле происходил из Салоник и был сефардским евреем, то есть его родным языком был испанский