...В моем романе я заставил Тредьяковского говорить и действовать как педанта и подлеца: в этом случае я не погрешил ни как историк, ни как художник, несмотря на суждения г. Сеньковского, который по своей системе хождения вверх ногами хочет вопреки здравому рассудку заставить педанта говорить, как порядочного человека. Тогда бы мне надобно было сказать в выносках: «уверяю вас, г.г. и госпожи, что это говорит не порядочный человек, а педант: в доказательство зри вступление к «Телемахиде», зри «Путешествие на остров любви» и проч. и проч.». В разговорах-де он не таков был, утверждает г. Сеньковский. Да кто ж слышал его разговоры? Ба, ба, ба! А донесение Академии!.. Раз удалось ему написать простенько, не надуваясь, и все огромные памятники его педантизма должны уступить этому единственному клочку бумаги, по-человечески написанному. Странно и больно! За подлого писачку, признанного таким уже целый век, игравшего роль шута при временщике, за писачку, которого заслуги литературные надобно отыскивать в кучах сору, готовы поднять меня на копья и закидать грязью память одного из умнейших сподвижников Петра Великого и патриота, нашу гордость народную. Что за мания ныне делать черное белым и наоборот?..
...Ваши упреки задели меня за живое. Ответом моим хотел я доказать, что историческую верность главных лиц моего романа старался я сохранить, сколько позволяло мне поэтическое создание, ибо в историческом романе истина всегда должна уступить поэзии, если та мешает этой. Это аксиома. Вините также славу Вашу за эту длинную тетрадь. Ваши похвалы так вскружили мне голову, что я в восхищении от них забыл время и записался.
Искренностью моего письма хотел я также доказать то глубокое уважение, которое всегда питал к Вам и с которым имею честь быть, милостивый государь,
Вашим покорнейшим слугою, Иван Лажечников.
Разочарование
Наедине с собой мы обычно судим людей по самим себе. То, чего я не прощу себе, в глубине души я не прощу и другому. То нехорошее, на что я внутренне готов сам, я – опять же внутренне – позволю и другому. Это указывает на то, что у меня не выработаны, не развились, не вошли в мою плоть и кровь нравственные идеалы, я живу без точных мерок добра и зла.
Но вот они, эти мерки, у меня есть. И они же влияют на те требования, которые я – не обязательно громогласно – предъявляю к окружающим.
А мои требования могут быть не только умеренными, но и неоправданно низкими или чересчур высокими, подавляющему большинству непосильными. В этом последнем случае следует говорить и о чрезмерной требовательности к окружающим, о слишком уж нетерпеливом желании увидеть всех идеальными. Оно знакомо, в общем, если не каждому, то очень многим и главным образом в отрочестве и ранней юности. Оно и обозначается словом «разочарование».
Вот как передается это состояние в одном из лучших романов двадцатого века – «Жан-Кристоф» Ромена Роллана. «К чему бороться? – вопрошал себя на пороге юности Кристоф, будущий великий музыкант.– Ведь нет ничего, совсем ничего – ни красоты, ни добра, ни бога, ни жизни, ничего живого...» «...Он думал, что это смерть, внезапная, молниеносная. Он думал, что он уже мертв». На самом же деле Кристоф просто, «менял кожу», то есть «менял душу». «И, видя сброшенную душу, сносившуюся и ненужную душу его детства, он не знал еще, что в нем зреет новая душа – молодая и мощная». «В эти часы тоски и страха, – заключает Роллан, – человеческое существо считает, что всему пришел конец. А все только начинается. Умирает одна из жизней. И уже родилась новая».
Но даже и после этого, уже в юности, с новой «молодой и мощной» душой Кристоф пережил полосу «целомудренного отвращения» ко всему и вся, а прежде всего к самым великим любимым композиторам. Он стал безжалостен; «он срывал покров с самых благородных душ без малейшего снисхождения». Мало того что Вагнера он перечитывал «со скрежетом зубовным» – заодно с Вагнером Кристоф осуждал собственный (немецкий) народ. «То была полоса слепого сокрушения идолов, которым он поклонялся с детства. Кристоф возмущался собой, возмущался ими за то, что верил в них так страстно и смиренно».
Итак, полный самых радужных представлений о жизни старших, глубоко уверенный, что прекрасные, совершенные во всех смыслах люди, их порядки и творения – цель давно уже достигнутая, подросток или юноша однажды осознает свою ошибку и впадает в уныние, чувствует себя как бы обманутым, оскорбленным, и у него даже пропадает охота жить. Обычно тут нет ничего страшного: кратковременная болезнь или – можно сказать и так – природная особенность возраста. Ее надо в себе сознавать, помнить, что через это проходишь не ты один, а многие люди во все времена, и тогда быстрее явится спасительное деятельное спокойствие, как произошло это с Жаном-Кристофом.