Читаем Азеф полностью

Ни ночью, ни днем не спал Савинков. Всё заволоклось силуэтом Сергея, взрывом. Явки с Каляевым и Моисеенко шли ежедневно. Все стали нервны, бледны, худы. Словно чуя беду, генерал-губернатор в третий раз менял дворец. Из Нескучного переехал в Кремль, в Николаевский. И Каляев и Моисеенко остались теперь по ту сторону стен.

– Волнением делу не поможешь, – говорил Савинков Моисеенко в трактире Бакастова, – сам ночей не сплю.

– Но вы же видите, что наблюдение затруднено, мы не можем ждать его у ворот, да и неизвестно, из каких кремлевских ворот он выезжает. Время на терпит, события кругом нарастают. А наши силы истрепаны. Дора неделю сидит с динамитом.

– Надо немедленно вести наблюдение в самом Кремле.

– Я уже пробовал вчера, стоял у царь-пушки, но там задерживаться нельзя. Прогоняют.

– Льзя или нельзя, надо вести.

<p>15</p>

На следующий день драный ванька на «Мальчике» въехал через Спасские ворота в Кремль. Въезжая снял шапку, перекрестился. И доехав до царь-пушки, встал.

Городовые не обратили внимания. Простояв с час, ванька выехал через Китайские ворота, потому что въехала в Кремль каряя кобыла. И извозчик стал лицом к дворцу.

<p>16</p>

Савинков чувствовал себя плохо. В этот день он сидел в комнате Доры. Почти две недели, как приехала Дора с динамитом из Нижнего. Ждала. И казалось, что никто из товарищей не понимал ее мук. Она была права. Если б Алексей был здесь, Дору б не забыли, ей бы дали место в Б. О., которого хочет, без которого нет жизни. Но Дора на пассивной работе. Ей не дают того, чего хочет Дора: – убить и умереть.

– Ах, дорогая Дора, теперь только одно желанье. Понимаете, – говорил Савинков. – Я забыл, что у меня мать, жена, товарищи, партия, всё забыл, Дора, ничего нет. День и ночь вижу только – Сергея. Сижу на его приемах, гуляю с ним в парке, иду завтракать во дворец, еду по городу, вместе страдаю бессонницей, знаете Дора, это переходит в навязчивую идею и может кончиться сумасшествием. Но поймите, Дора, что потом, если нас с вами не повесят жандармы, что может случиться каждый день, каждую минуту, ведь достаточно только неосторожного шага иль дешевенькой провокации, потом, Дора, когда мы всё это, даст Бог, обделаем и генерал-губернатор будет на том свете, а мы с вами приедем в Женеву, ведь никто, ни Чернов, ни Гоц, ни даже Азеф не поймут, чего это стоило! Чего это стоило нам! Никто даже не захочет поинтересоваться. Убит, Ура! Ну, а мы-то, Дора? А? Разве это так уже просто?

– Надо кончать скорей, – проговорила Дора.

– Бог даст кончим.

– Вот мы все вместе работаем в одном деле, для одной идеи, – тихо начала Дора. Савинков ее остро слушал. – А какие все, ну, решительно все разные. Ни один не похож на другого. В мирной работе партии, там, мне всегда казалось, один как другой, другой как третий, все по моему одинаковые.

– Это верно и тонко, Дора.

– А тут, вы, например, и Иван?

– Ну, что я и Иван? – поднялся на локте с дивана Савинков.

– Вы совсем разные.

– В чем?

– В себе разные. Иван – совершенно без колебаний: расчет и логика. С ним работать легко. А вы сплошное чувство, да еще переполненное какими-то вопросами. Вы даже не человек чувства, а какой-то острой чувствительности. Всё всегда залито сомнениями, специфическими вашими теориями, чем-то непонятным. С вами трудно работать. Вы не даете цели, не ведете к ней. Вы сами ощупью идете, щупаете руками, с закрытыми глазами. А Иван Николаевич всё видит и ясно показывает.

– Хо-хо, Дора! – притворно засмеялся Савинков, – не думал, что в вас так много наблюдательности и даже «философии»!

– «Поэт» тоже другой. Швейцер тоже совершенно другой.

– И вы Дора – совсем другая, неправда ли?

– Наверное.

– Все мы совсем другие. Этим-то и хороша жизнь. Потому-то я и ненавижу серую партийную скотинку, которая, разиня рот, слушает Виктора Михайловича и ест из его уст манну.

– Вы слишком резки, Борис, это ненужно. У вас нет любви к товарищам.

– Кого? Любить всех? Это значит никого не любить, Дора.

<p>17</p>

В девять они ехали. Вез Каляев. Сворачивали к окраинам Москвы. Когда улица обезлюдила, Каляев повернулся на козлах. В желтом свете редких фонарей еще резче чернела худоба Каляева. Его глаза ввалились, щеки обросли редкой бородой. Каляев был похож на истомленного постом монаха. Профиль был даже жуток.

– Янек, – сказал Савинков, – дальше наблюдение вести нельзя. У нас сил нет. Мы хорошо знаем выезды. Надо кончать. Как ты думаешь?

– Да, – сказал Каляев. – Лучше всего метать, когда он поедет в театр. Он теперь часто выезжает. В газетах объявляется о выездах.

– Продавай лошадь, сани и на несколько дней выезжай из Москвы, тебе надо отдохнуть. Мы останемся здесь. Перемени паспорт и возвращайся к 1-му февралю. Тогда кончим.

Перейти на страницу:

Похожие книги