Удивительные картинки эти были как наваждение; они-то и мучили меня ночами и бог знает до чего довели бы, если б однажды отец не догадался кинуть всю пачку окаянного романа в жарко горящую печь.
Впоследствии он всякий раз, заставая меня за чтением, любопытствовал – чем это я увлекся, и, случалось, решительно отбирал книгу. Но ведь запретное всегда сладко, и я иной раз соблазнялся и, отыскав злополучный роман, тайком дочитывал его. По большей части я не понимал, что же, собственно, в книге скрыто такое, чтобы ее запрещать. Почти все запрещенное было мне неинтересно и даже скучно.
Так с некоторым запозданием начались отцовские попытки наставить меня в чтении. Он стал привозить для меня из города так называемые
Я рассказывал, что однажды пришло ко мне умение видеть книжных героев живыми. Было подлинным наслаждением, забыв про все на свете, пребывать вместе с ними, слышать их голоса, ощущать их близость, до того отчетливо, живо воображая, что даже запахи улавливались: с Дон-Кихотом почему-то связывался приятный запах бабушкиного сундучка; от Робинзона Крузо пахло только что освежеванной заячьей шкуркой, от гуляки и враля пана Заглобы – вином и луком. Это может показаться немножко смешным, но ведь так и было, и вспомнилось сейчас потому, что к слову пришлось. Я же хочу сказать только, что лиц мальчиков Клавдии Лукашевич мне никогда не удавилось разглядеть – так они были одинаково безжизненны, так непомерно скучны и друг от друга отличались тем лишь, что один щеголял в матроске с золотыми якорями на синем воротнике, а другой носил соломенную шляпку и розовую рубашечку.
Кроме всего, сама писательница (в одной из книжек красовался ее портрет) своей пышной прической, буфами на рукавах и припухлым, невыразительным лицом так походила на скучную, вечно стонущую и охающую тетю Раю, что одного взгляда на нее было достаточно, чтобы раз навсегда остаться при твердом убеждении, что все сочиненное этой сонной, рыхлой дамой есть скука, ложь и белыми нитками шитая нуднейшая проповедь добродетелей, необходимых для того, чтобы я сделался умненьким и добреньким мальчиком.
Итак, специально
Но мальчик уже перестал быть беспомощной щепкой в кипящем книжном буруне: появились свои пристрастия, разборчивость, что-то нравилось больше, что-то меньше, иное не нравилось вовсе. Мальчик заметно взрослел. Его вдруг охватила любовь к русской истории, кру́гом чтения сделались книги исторические, – нет, конечно, не Ключевский и не Соловьев, а Загоскин, Мордовцев, какой-то В. Лебедев, исторические романы которого ежегодно прилагались к журналам «Родина» и «Русский паломник».
Но почему же все-таки в старину кинуло, в древность? Думаю, родись я в городе, где грязные, вонючие дворы с дощатыми нужниками, где вечное тарахтение ломовых дрог и пролеток, орущие граммофоны, многолюдство вокруг да и говор какой-то чужой, как бы не русский, – и не было бы увлечения стариной, и многое из того, что таилось в скромной природе серединной России, осталось бы незамеченным. А в деревне…
В деревне травы бушевали по пояс, крутобокие облака вольно кочевали в синем небе. Еще и ковыли в ту пору водились, и седые гривы их серебряными волнами переливались под ветром.. И луга наши углянские заливные с усманскими старицами да озерками зеленели необъятно. И синяя полоса леса, и дальний монастырек, и радуга – красные ворота небес, и жеребячье ржание речного ястребка над зеркалом плеса, и конский череп, белеющий в заросли чернобыльника. – все-все как пятьсот, как тысячу лет назад, как в описаниях былинных ратных походов богатырских дружин…
А легенды об угольницах деревенских, задымившихся в Усманском бору будто бы еще в древнюю пору строения деревянной воронежской крепости… А полуразвалившаяся часовня со святым колодцем… И ветла над нею трехобхватная, старая, как сама часовня, как сам город Воронеж…
Древность, древность, первородная чистота полей и небес, сады, так буйно разросшиеся, что и домов деревенских не видать; и песни – старинные, протяжные, на вечерних зорях, с подголосками, с тихим, нежным замиранием истовых голосов…
Как же мог я пройти мимо всей этой красоты, не заметив ее, не очаровавшись ею! Слишком крепки и надежны были корни, глубоко, прочно проросшие в родимую землю.
В русскую. В углянскую!
Тут еще надо сказать о ярких, но мгновенных вспышках памяти, которые уж не знаю, как и назвать. Озарениями, что ли?
Да, конечно: озарения.