Житие его было коротко. Едва ли и до тридцати-то дожил, а настрадался, бедный, за полный век.
Он умер, прикованный цепью к сырой и грязной стене темной каморки дома для умалишенных.
Не сумею сказать, отчего приключился у Якова Петровича этот ужасный недуг, – ранняя ли смерть любимой жены при родах была тому причиной или еще что – не знаю, не ведаю и врать не хочу, но только буйного, связанного, водворили однажды в сумасшедший дом, откуда он, пробыв там самое короткое время, ухитрился бежать.
Дело было ранней весной, в ледоход. На пути лежал широко разлившийся Дон, и как сумел Яков Петрович в полую воду перебраться по льдинам – одному богу известно. Но перебрался ведь, добрел до села и, никем не замеченный, вдруг заявился в своем доме.
Бабушка со слов Юлии Николаевы так рассказывала:
– Заполдни случилось. Юлечка в кухне телка поила. Она после, как Настенька преставилась, в Яков Петровичевом дому за хозяйку стала. Нуте, вдруг слышит – Сашенька вскрикнул да и зашелся прямо-таки… А тут —телок. Кое руки вытерла, кое то, кое другое, – бежит в горницу, а там – вот он, Яков-то! Выхватил младенца из люльки, да вот обнимает, вот к груди притиснул, аж тот и кричать перестал, посинел весь… Что ты будешь делать! Юлечка давай мальчонку-то отымать, рвет к себе, кричит: «Отдай, глупой!» Ну, так безумной же! Знай себе тискает, хоть ты ему что! Слава богу, мужики о ту пору мимо шли, так услыхали. А не то и замиловал бы Сашеньку до смерти…
Этот неспешный бабушкин рассказ, все ее словечки, все интонации в памяти моей удивительно ярко живут. И, как тогда, малолетнему, вообразилась картина, так на всю жизнь и осталась: хмурый мартовский день, темная, низкая горенка, тетенька кричит: отдай! И дедушка – страшный, расхристанный, безумный. Люлька раскачивается пустая. И синее личико младенца. А за дощатой перегородкой телок топает, осклизается, сладкое молоко по полу расплескал…
После побега дедушку будто бы на цепь-то и посадили. Он вскоре умер и был похоронен на кладбище, носившем странное название – Терновая Поляна. Это место по-тогдашнему считалось окраиной города. С восточной стороны в зеленых лугах протекала река, а с западной вздымалась высокая, крутая насыпь только что построенной железной дороги, по которой день и ночь бежали грохочущие поезда, непривычно пронзительно свистели черные паровозы. И вздрагивала кладбищенская земля.
Могила Якова Петровича, похороненного больницей, сразу же затерялась. И, конечно, самая память о нем изгладилась бы в скором времени, если б после него не осталась рукописная книга. Она предопределила путь моей жизни.
Я нашел ее на нижней полке шкафа среди пыльных толстых томов старых журналов «Русский паломник». Я не любил эти громоздкие книжищи, в которых какая-то особенная, беспросветная обитала скука. Она во всем проглядывала: в тусклой, серой печати, где строчка к строчке лепились тесно, слепо, без веселых черточек в начале, всегда обозначавших какие-то занимательные разговоры – что он сказал да что она ответила. Одни унылые рассуждения, а уж картинки… Архиереи, архиереи, гробницы святых, чудотворные иконы, где лики, словно обуглены, черно, зловеще хмурятся в узорчатых складах; и еще и еще – важные длиннобородые архиереи – в облачениях, в крестных ходах, в каких-то торжественных процессиях, под многими хоругвями, на молебствиях, «в присутствии высочайших особ и двора его величества»… И множество изображений отца Иоанна Кронштадтского (личность загадочная, темная, упорно при жизни пробивавшаяся в святые), прилизанного, словно облитого лампадным маслицем…
Скука. Затхоль. Чернота. Груда книжных мертвяков.
В романе «Жизнь Никитина» есть выдуманное лицо – семинарист Ардальон Девицкий. Семилетним мальчиком в сундучке с бумажным хламом находит он рукописную тетрадь своего деда, и в ней – стройные столбцы стихов, легкий полет дивной красоты почерка. И полные жуткой прелести, таинственные, непонятные слова: зев могилы, Асмодей, хладный глас.
Дальше говорится о бесплодных попытках сочинить свое, об отчаянии, о любви к бумаге и письменным принадлежностям.
Все это некогда случилось со мной. История мальчика Ардальоши, сочиненная в романе, отчасти есть моя собственная история. Но это – к слову, а мы давайте сейчас заглянем в дедову книгу.
Грубый самодельный переплет. Бумага разная – серая, голубоватая, кое-где – синяя, называвшаяся
На титульном, со ржавыми пятнами листе книги, окруженный затейливыми, мудреными росчерками, красовался заголовок: «ПЕСНИ РУССКОЙ МУЗЫ».
Затем шли столбцы стихов, в которых начертанья слов были стремительны, но четки. Без труда разбиралось написанное в такой давности. Много лет спустя я увидел почерк удивительно похожий: лермонтовский.