заканчивалась первая строфа и повторялась в конце тех строф, где говорилось о недавней воронежской старине. Затем начиналась звонкая ода трамваю – блистающему, яркому, звенящему, – трамваю-символу, радостной примете Воронежа нового, советского. Стихи, как я уже рассказывал, были здорово написаны, и Маяковский вполне оценил их. Когда Нина кончила чтение, он сказал:
– Очень хорошо!
И, глядя поверх наших голов, с удовольствием повторил:
– Одни извозчики – и нет трамваев…
Затем попросил у Логофет листки со стихом и обещал напечатать его в «Новом Лефе». Нина сияла. Еще бы!
А я был подавлен: после такого великолепия все в моем гроссбухе представилось мне такой дрянью, что нечего было и срамиться.
И я решил: не буду читать.
Заезжий поэт довольно бойко, кокетливо грассируя, продекламировал незначительные, но с претензией стихи. Маяковскому они явно
– Гей-та, гоп-та, гундаала, задымила, дундаала…
Молчание было тягостным. Павел Леонидыч решил рассеять неловкость. Он спросил:
– Скажите, Владимир Владимирыч, какого вы мнения о конструктивистах?
Маяковский улыбнулся.
– Да ведь никаких конструктивистов нет, это все выдумки, чепуха. Есть талантливый поэт Сельвинский. А конструктивизм…
Показал жестом. И снова, поглядев сквозь нас, произнес задумчиво и как-то сокрушенно даже:
– Одни извозчики… и нет трамваев.
Это уже было недвусмысленно. Заезжий поэт понял и, сославшись на позднее время, поспешал откланяться.
Когда он ушел, Маяковский с добродушной усмешкой поглядел на меня.
– Ну, а ты, пожарником обманутый… Раскрывай-ка свою книжищу…
И я с отчаянием, решив, что двум смертям не бывать, прочитал поэму о декабристах. Сперва волновался, слова застревали в горле, и я, собственно, не читал, а всхлипывал:
А затем разошелся, – в поэме было больше двухсот строк, – и стал читать ничего себе, разборчиво. И даже, совсем осмелев, смешно протараторил про рылеевский телефон – «звонит в передней телефон и, руша кринолинами, жена бежит вскричать «алло!» – чрез спальню и гостиную».
И про скачку царя со свитой, – снова вспомнив ночной бешеный скок воронежских пожарных в тысяча девятьсот пятнадцатом году…
Когда кончил, Владимир Владимирыч взял нелепую мою приходо-расходную книгу и молча перелистал поэму.
– Тебе не жаль вырвать ее? – спросил. – Я бы напечатал.
Может быть, оттого, что ушел заезжий поэт, оказавшийся как бы инородным телом в нашей компании, или Маяковский просто отдохнул после выступления в театре, только он стал заметно разговорчивее и веселее.
Рассказал кое-что о своем путешествии – о том, например, как от всех этих внешне великолепных европ нестерпимо тянет противным запахом мещанских сундуков. О Париже, где, несмотря на Эйфелеву башню и Пикассо, водится самая настоящая шпана, похлеще нашей, так что по ночам бывает небезопасно даже в центре.
– Я, например, без этой игрушки не выходил, – показал нам маленький, красивый пистолетик, который весь целиком помещался в его кулаке.
Разговор зашел о странной гибели Есенина.
– Что в вашем кругу, – спросил кто-то из пас, – говорят о его смерти?
Маяковский помрачнел.
– В моем кругу, – сказал, – сплетнями не занимаются.
Было очень поздно, дело шло к рассвету.
По темным воронежским улицам шли мы, провожая Владимира Владимирыча. Все так же сеял мелкий дождик осенний. В Петровском сквере, поблескивая мокрым бронзовым кафтаном, бессменно стоял великий корабельщик – Петр. По небу шибко бежали рваные предрассветные облака. Где-то на окраине взревел фабричный гудок, ему откликнулся другой, третий. Вдалеке сверкнули и рассыпались ослепительные искры первого трамвая. Город просыпался и еще в темноте начинал свой новый день.
И лишь кое-где нелепыми, доисторическими призраками чернели дремавшие под одинокими фонарями ночные извозчики.
Маяковский, крупно шагая, читал нам еще не напечатанный «Разговор с фининспектором о поэзии»:
Читал во весь голос. Эхо отзывалось в мокрых воронежских садах. Первые ранние пешеходы останавливались в недоумении. Над просыпающимся городом гремел Маяковский:
Испуганные, вздрагивали сонные извозчики, вертели головами: откуда это гремит? И даже дождик перестал, будто бы вслушивался. Запоминал Маяковского.
Утром он уехал из Воронежа.
Было лето двадцать седьмого года – жаркие дни, благодатные дождики, веселые грозы. Была радость жизни, ощущение здоровья, легкости тела. Было желание много работать, и я действительно целыми днями не расставался с крохотной тетрадкой, куда записывал кое-что новое.