Сзади еще рокочущая далеким громом почти синяя, красивая, уходящая куда-то туча, как колесо из смеха, взмахнувшее над землей. Точно остолбенело все - нет звуков вблизи - нет, но скоро будут. Примятая земля выпрямится за ночь. Завтра, должно быть, будет широкий, роскошный день.
ЯСНЫЙ ДЕНЬ
I
Над рекою пухлыми клочьями проворно полз утренний туман, насквозь пронизанный солнцем и потому желтый, слоистый, почти живой, испуганный внезапно рожденным светом и бегущий. Тыкался в берега, согнувшись, прятался в липовый молодняк, чуть слышно шурша листьями, забегал дальше в лес за толстые дубовые колоды. Разрываясь, клубясь, сгибаясь снова, уже оторванный от реки, уже висящий, лохматый, протискивался в узкую раму леса и пропадал за поворотом.
Река под ним начинала улыбаться подслеповато, широко и влажно, как дети, когда они хотят и никак не могут проснуться. А лес по обеим сторонам пел - пел неуверенными голосами начинающих новый день птиц, неясным шорохом и шумом листьев, яркими зелеными фонариками, зажженными на верхушках.
Солнце хохотало. Здесь этот хохот был беззвучен, от него только дрожало все и лучилось, только разжимало веки и хотело оглядеться и вобрать, а там, далеко, над полотнами палевых облаков... поручик Бабаев шел и представлял, какой хохот был там, точно ударили сразу тысячи оркестров.
Черный Нарцис бежал впереди, останавливался, слушал, оглядывался на Бабаева, деловито зевал и нырял дальше по невысоким кустам. В кустах он долго вынюхивал чьи-то следы и был виден только как приросший к темной зелени черный лоскут; шумно вдыхал, фыркал, скреб лапами; хвост у него торчал напряженно концом кверху.
Трава вдоль тропинки была мокрая, с деревьев капало, небо сыро голубело в просветы.
Пахло земными соками. Это был смешанный и сложный, простой и острый запах роста и силы. Бабаеву казалось, что этот запах имел и цвет - зеленый, как у речной осоки. Входил сплошь во все поры тела, и тело становилось от него шире, сочнее.
Шагалось легко и точно, и не мешала охотничья двустволка за спиной. Кожаная шведская куртка плотно охватила грудь, отчего грудь казалась выпуклей и моложе.
Ощущалась какая-то старинная, извечная связь между телом и этими зелеными кустами, точно это было одно, гибкое, растущее, жадное к жизни, все равно - стояло оно на месте или шло. В теле бродило оно, как пар чернозема, в этих зеленых кустах ощущалось оно, как смутные, неясные мысли, понятные именно потому, что неясные, что стелились невысоко над землей. Тело растворялось в этом живом, свежем, утреннем. Покойно было, что кругом росисто.
Всю эту короткую ночь он не спал. О ней хотелось забыть, но она колыхалась где-то внизу и жалила десятками возбужденных человеческих глаз. Целую ночь решали, почему так плохо и так стыдно жить, и как нужно жить, чтобы не было стыдно.
Хотелось забыть, какие были жадные потные лица, и то плавные и пустые, то подобранные короткие слова, - и как кучи этих слов торопливо сбрасывались куда-то под откос, как мусор.
Мелькнул перстень на чьем-то вытянутом пальце, свалившаяся набок прическа, папироса в чьих-то зубах...
А солнце село на верхние сучья дубов и качалось, как цирковой акробат. Насухо старалось вытереть потную, почерневшую кору, на иззябшие листья дуло горячим, любопытно протискивалось вниз, на тропинку, закружившуюся между стволами.
Пахло солнцем. В густой, влажный запах земли врывался запах солнца, сухой и легкий, как перелет стрекоз над болотными купавами.
Купалось в росистом, синевато-зеленом золотисто-звонкое, точно натянутые струны, и из тела рвалось что-то такое же ему навстречу.
Ноги ставились на землю так длинно и крепко, будто прижимались, ласкаясь, и не хотели оторваться.
Вливалось внутрь что-то хмельное.
На реке - слышно было - хлопала плесом крупная рыба, как баба вальком.
В камышах сычало что-то. Их было так жестко видно из-за кустов, эти камыши - сизые, шершавые, с пухлыми султанами.
Низами мелькали вспугнутые Нарцисом черные дрозды и на сучьях вздергивали хвостами и сердито чокали. А Нарцис изумленно следил за ними яркими глазами, потом поджимался, каменел и, тихо оглянувшись на Бабаева и весь подавшись вперед, делал стойку.
Что-то кающееся, великопостное там, у людей, в эту ночь сменилось пасхальным, и председатель земской управы, говоривший длинную речь, так и закончил ее словами пасхальной песни: "Друг друга обымем! Рцем: братие! И ненавидящий ны простим!.."
Председатель был старый, морщинистый, с одним только, очень заметным черным волоском на совершенно лысой голове, и Бабаев слушал его, следил за широкими жестами и гибким станом и думал: "Поздно! Для тебя, старого, ведь это было бы уж поздно - зачем тебе?"
Было странно в этом большом зале, куда собрались крадучись и где опасливо смотрели на него, Бабаева; было волнисто от опасений, ожидания, нервного потирания рук.
Бабаев почувствовал, вспоминая, как подходила издалека легкая головная боль, даже не боль, а усталость, которую он чувствовал там, где говорили.